Мариэтт подумала немного и велела позвать китайца к себе в номер — не хотелось проявлять перед горничной свою трусость, хотя горничная могла бы объяснить ее отказ брезгливым нежеланием разговаривать с каким-то китайцем.

Открылась дверь. Вошел китаец. Мариэтт так и ахнула, увидев его, потому что это был ее тюремщик, который остался неподвижно лежать на полу после того, как Стэн в упор выстрелил в него.

— Мадама, — сказал китаец, низко кланяясь. — Ты не бойся. Моя — добрый. Моя хочет сказать правду. Моя зовут Фу-Сынь. Моя бедный, только честный и не хочет, чтобы мадама плохо думай о Фу-Сынь. Лучше плохо думай о капитана. Это он научил моя и моя товарищи делать, как хунхуз. Моя не хунхуз. Моя рабочий. Капитана пришел, давал задатка, чтобы мы делал, как хунхуз, и говорили тебе шибко страшно, как, будто будем тебе резать палец. И еще говорил капитана, чтобы я взял твоя зеленая бумага на деньга. Моя отдал ему зеленая бумага. И две тысяч восемасот он будет себе брать в карман. Моя нет. Моя получила на четыре человек шеттесят доллара. Больше нет. И ты, мадама, не думай плохо о Фу-Сынь. Потому Фу-Сынь хотел заработать мал-мала.

Настежь раскрытыми глазами смотрела на него Мариэтт и не хотела верить ни одному его слову — не хотела, не хотела! — чувствовала совестливую душу китайца.

— На каком языке говорил с вами мистер Стэн? — спохватилась Мариэтт.

Китаец не понял вопроса.

— Как говорил с вами капитан — по-английски, по-китайски?

— Зачем китайски, — усмехнулся Фу-Сынь. — Говорил русски. Капитана русски.

Ошеломленная стояла Мариэтт, прислушиваясь к смятенным голосам, которые звучали внутри нее. Стэн — русский? Стэн подстроил весь этот ужас, чтобы показать перед ней свою отвагу? И в то же время добыть у нее чек? Какая гадость! Какой негодяй! Недаром в Шанхае говорили о нем, как о подозрительном типе. Уехать, немедленно уехать, чтобы больше не…

— Прощай, мадама, — сказал китаец. — Но я только это хотел говорить. Чтобы ты не думай плохо о Фу-Сынь.

— Погоди, — решительным тоном сказала Мариэтг. — Можешь ты прийти сюда в три часа и еще раз сказать то же самое при капитане?

— Ай, нет! — испуганно ответил китаец. — Капитана будет шибко сердитый и будет моя бить. Ай, нет!

— Я заплачу тебе, — настаивала Мариэтт.

Китаец вздохнул, почесал затылок и задумался. Потом собрался с духом и сказал:

— Ну, ладна. Только моя придет с два товарища. Без товарищей шибко страшно.

— Хорошо, — согласилась Мариэтт. — Тогда приходите все в половине третьего. Понимаешь? В половине третьего. И не опаздывайте.

11

Очная ставка с Фу-Сынем кончилась для Стэна не так, как ожидала Мариэтт. Она думала уличить Стэна в низости, презрительно оскорбить его и выгнать вон. Но произошло другое.

Два товарища Фу-Сыня были спрятаны за ширму, и когда совестливый китаец взволнованно повторил свои слова, Стэн в ярости посрамления зверски ударил Фу-Сыня прямо в висок. Китаец упал — на этот раз действительно мертвым. Но вслед за тем из-за ширмы прозвучали два мстительных выстрела его товарищей. Был убит и Стэн, и Мариэтт пришлось надолго задержаться в Харбине, пока следствие не установило, что она была только жертвой Стэна, а не виновницей его смерти, как это предполагалось вначале. Вместе с тем она получила обратно свой чек, найденный у Стэна в бумажнике.

Точно опустошенная, уезжала Мариэтт в Шанхай. Подлинным тайфуном рисовалось ей происшедшее: неожиданно нагрянул ураган, опрокинул, разрушил, уничтожил существующее, изуродовал, загрязнил самое ценное — и заново надо устраивать жизнь. Три недели пребывания в Харбине, где ее к тому же уверенно считали подстрекательницей к убийству, были для нее так же мучительны, как часы, проведенные в каморке с Фу-Сынем. В Шанхае встретили ее косоглазые взгляды знакомых. Она увидела, что ее избегают, как опозоренную, и решила вернуться в тихую Европу.

Но впоследствии, уже будучи замужем, когда воспоминания утратили свой кошмарный облик, она думала о Стэне без всякого негодования. Напротив, она часто ловила себя на том, что в ее мыслях об этом странном человеке таится теплота признательности: самое яркое в ее жизни и неповторимое дал он!

Час впервые изведанной с ним страсти и час острой ненависти к нему стоили целой вечности спокойного бытия. И неизменно при таких воспоминаниях прокрадывалась утешающаяся мысль, что история с чеком была, скорее всего, понята ею неправильно, что Стэн вернул бы его — для еще одного доказательства своей ловкости, показывать которую было у него, должно быть, такой же потребностью, как у фокусника показывать фокусы…

Прекрасная жемчужина возникает от незаживающей раны. Так возникает иногда и возобновленная любовь.

Тайфун<br />(Собрание рассказов) - i_029.jpg

Приложения

П. Пильский

Смерть В. Я. Ирецкого

Совсем неожиданно пришла весть: умер Виктор Яковлевич Ирецкий. Это был даровитый беллетрист, — прошлым летом он мог бы отпраздновать 30-летие своей литературной деятельности. В первый раз это имя я увидел под критической статьей. Оно метнулось мне в глаза со столбцов петербургской «Речи». Там появлялись не только литературные рецензии Ирецкого, но и театральные отзывы его и рассказы. Потом эта подпись не раз попадалась мне в книжках ежемесячных журналов. В. Ирецкий помещал свои беллетристические вещи в «Вестнике Европы», «Современном мире», наконец, во время войны я вновь увидел эту подпись в горьковском журнале «Летопись». Не перечесть его рассказов, появлявшихся в петербургских еженедельниках, в газетах и альманахах.

Ирецкий был плодовит, изобретателен и разнообразен в темах, умел держать своего читателя в непрерывном напряжении его любопытства; выдумщик сюжетов, влюбленный в грандиозность и неожиданности. В толпе пишущих Ирецкий невольно обращал на себя внимание. Выделить свой рассказ в России из тысячи других было не так просто, а в те годы печатались именно тысячи беллетристических вещей. Если Ирецкого отметили уже тогда, — значит, у него было нечто большее, чем литературное умение излагать и завлекать. Лишним подтверждением его беллетристических прав является большая удача, выпавшая на долю молодого автора, как редчайшее счастье. Говорю о гоголевской премии. Ею Ирецкий был удостоен от Московского общества любителей Русской Словесности. Он получил ее в 1910 г., по случаю гоголевского юбилея.

Беллетристы бывают двух родов: люди жизни и люди мысли. Первые — непосредственны, вторые — сочинителя и выдумщики. Одни — во власти живой Природы, встреч и впечатлений. Другие обольщены заманчивостью схем. Конечно, и здесь совершенно чистых типов не бывает: речь может идти лишь о преобладании того или другого. Между прочим: характерной, часто натянутой смесью беллетристической теоретики и практики являются писания Горького, — особенно его романы и пьесы. Философски-схематический материал подавлял в последние годы и Леонида Андреева.

И В. Ирецкий, по преимуществу, был схематик. Его увлекал беллетристический чертеж, ему нужны были грандиозные планы, размахи замысла, прямые линии, точные вычисления, величественные постройки. На Ирецком сказались нерусские влияния. Недаром свои давние молодые критические заметки в «Речи» он посвящал, главным образом, иностранной литературе. В его широко задуманном романе «Наследники» (1928) могут быть расслышаны и Зола, и Уэльс. Тут передача из поколения в поколение идей и задач жизни, вера в непререкаемость законов природы. Герой романа, Ларсен, поставил себе грандиозную цель: течение Гольфштрома должно быть разбито, Европа замерзнет, — пусть, зато процветает Дания. В теории все выходит просто, ясно, закономерно. Нужно лишь устроить волнорез, — и образуется остров, будет создан роковой треугольник — его острие обращено к Флориде. Об эту твердь среди океана Гольфштром ударится и расшибется, Гренландия станет цветущей страной, Дания возместит потерю Шлезвига и Гольштинии. Замысел необъятен, но ясно: это замысел не столько таинственного и неизвестного Ларсена, сколько беллетриста Ирецкого, не мирившегося с узостью планов и скромностью тем. В этом — хороший порыв, отвращение к шаблону.