Это была вполне законченная миниатюра, точно изображающая господ из Министерства Волокиты, или любое Главное Командование, или Правительство. Поучительная картинка, которую не мешало бы повесить в Национальной галерее.

Туман был ближайшей причиной этой роскошной трапезы, и туман же послужил для нее наилучшей приправой.

Когда вы слышали, как снаружи рассыльные чихают, хрипят и топают по гравию, чтобы согреться, это возбуждало аппетит не хуже аппетитных капель доктора Киченера. Когда вы, поеживаясь, торопливо приказывали злополучному летучему официанту закрыть дверь (раньше, чем он успевал ее открыть), это сообщало кушаньям пикантность, какой не придал бы им соус Гарвея. И заметим тут в скобках, что нога этого молодого человека, которую он употреблял для открывания и закрывания двери, по-видимому, была одарена особо тонким чувством осязания: она всегда вдвигалась в комнату первой, как некое щупальце, на несколько секунд предшествуя ему самому и несомому им подносу; и всегда удалялась последней, медля еще в дверях после того, как он и поднос уже исчезли, подобно ноге Макбета, которая неохотно влачится за ним со сцены, когда он идет убивать Дункана.

Гостеприимный хозяин спустился в погреб и принес оттуда несколько бутылок с рубиновыми, солнечно-желтыми и золотыми напитками, которые некогда созрели в странах, где не бывает туманов, а потом долго лежали в темноте, погруженные в дремоту. Искрясь и кипя после столь длительного отдыха, они толкали изнутри в пробку, помогая штопору (как узники в тюрьме помогают мятежникам взламывать ворота), и, весело приплясывая, вырывались на волю. Если П. Б. Т. в тысячу семьсот сорок седьмом или в каком-либо другом году своего столетия пил подобные вина, он, без сомнения, Превесел Бывал Тоже.

По внешности мистера Грюджиуса не было заметно, чтобы эти горячительные напитки оказали на него хоть какое-нибудь оживляющее действие — все равно как если бы они не были восприняты им внутрь, а просто вылиты на него в его табачно-нюхательном аспекте и потрачены зря. Лицо его сохраняло ту же деревянную неподвижность, да и манера держать себя ни капли не изменилась. Однако глаза на этом деревянном лице все время внимательно следили за Эдвином, и когда в конце обеда мистер Грюджщс жестом пригласил юношу снова сесть в мягкое кресло у камина и тот после слабых протестов с наслаждением в нем развалился, а сам мистер Грюджиус тоже повернул свой стул к камину и крепко провел рукой по волосам и по лицу, сквозь пальцы этой руки на Эдвина блеснул вес тот же внимательный взгляд.

— Баззард! — сказал мистер Грюджиус, внезапно поворачиваясь к своему помощнику.

— Слушаю вас, сэр, — отвечал Баззард, впервые за весь обед отверзая уста, ибо до тех пор он только весьма деловито, но в полном молчании расправлялся с кушаньями и напитками.

— Пью за вас, Баззард! Мистер Эдвин, выпьем за успехи мистера Баззарда!

— За успехи мистера Баззарда! — откликнулся Эдвин, внешне проявляя ни на чем не основанный энтузиазм, а про себя добавив: — В чем только, не знаю!

— И дай бог! — продолжал мистер Грюджиус, — я не имею права говорить более ясно — но дай бог! — мое красноречие столь ограниченно, что я и не сумел бы это толком выразить — но дай бог! — тут надо бы употребить образное выражение, но у меня ведь начисто отсутствует фантазия — дай бог! — тернии забот это предел образности, на какую я способен — дай бог, чтобы мистеру Баззарду удалось, наконец, изъять эти тернии из своего состава!

Мистер Баззард, с хмурой усмешкой глядя в огонь, запустил пальцы в свои спутанные лохмы, как будто терновник забот находились именно там, потом за жилет, словно надеялся их выловить оттуда, и, наконец, в карманы, как бы рассчитывая, что тут-то уж они ему непременно попадутся. Эдвин пристально следил за каждым его движением, словно ожидая появления на свет пресловутых терний, но тернии так и не появились, и мистер ограничился тем, что произнес:

— Слушаю вас, сэр, и благодарю вас.

— Я хотел, — доверительно прошептал мистер Грюджиус на ухо Эдвину, одной рукой заслоняя рот, а другой позвякивая стаканом об стол, — я хотел выпить за здоровье моей подопечной. Но решил, что сперва надо выпить за Баззарда. А то как бы он не обиделся.

Свои слова он сопровождал таинственным подмигиванием, — то есть, это мимическое усилие можно было бы назвать подмигиванием, если бы мистер Грюджиус был способен произвести его несколько побыстрее. Эдвин тоже подмигнул в ответ, хотя и не понимал ни в малейшей степени, что все это значит.

— А теперь, — сказал мистер Грюджиус, — этот бокал я посвящаю прелестной и очаровательной мисс Розе. Баззард, за здоровье прелестной и очаровательной мисс Розы!

— Слушаю вас, сэр, — сказал Баззард, — и присоединяюсь.

— И я тоже! — воскликнул Эдвин.

— Знаете, — сказал вдруг мистер Грюджиус, прерывая молчание, которое водворилось вслед за произнесенным тостом, хотя почему, собственно, всегда наступают эти затишья в беседе после того, как мы выполнили какой-нибудь общественный ритуал, сам по себе вовсе не призывающий к самоуглублению и не порождающий упадка духа, этого, наверно, никто не сумел бы объяснить, — знаете, я, конечно, в высшей степени Угловатый Человек, но мне все же представляется (если я имею право так выразиться, ибо я ведь совершенно лишен воображения), что сегодня и я мог бы нарисовать вам портрет истинного влюбленного.

— Послушаем вас, сэр, — сказал Баззард, — и посмотрим ваш портрет.

— Мистер Эдвин поправит меня, если я в чем-либо ошибись, — продолжал мистер Грюджиус, — и добавит кое-какие черточки из жизни. А я, без сомнения, ошибусь во многом, и потребуется добавить немало черточек из жизни, потому что я родился щепкой и никогда не знавал нежных чувств и не пробуждал их в ком-либо. Ну так вот! Мне представляется, что все сознание истинного влюбленного проникнуто мыслью о предмете его любви. Мне представляется, что ее милое имя драгоценно для него, что он не может слышать или произносить его без волнения, что оно для него святыня. И если он называет ее каким-нибудь шутливым прозвищем, особым ласкательным именем, то никому, кроме нее, оно неизвестно, оно не для посторонних ушей. В самом деле, если это нежное имя, которым он имеет несравненное счастье называть ее наедине в минуты свидания, если это имя он станет произносить перед всеми, разве это не будет свидетельством равнодушия с его стороны, холодности, бесчувственности, почти измены?

Удивительное зрелище представлял собой в эту минуту мистер Грюджиус! Он сидел прямой как палка, положив руки на колени, и без передышки, ровным голосом, отчеканивал фразы — так приютский мальчик с очень хорошей памятью отвечает катехизис, — причем на лице его не отражалось решительно никаких, соответственных содержанию речи, эмоций, только кончик носа изредка подергивался, словно он у него чесался.

— Мой портрет истинного влюбленного, — продолжал мистер Грюджиус, — изображает его (вы поправите меня в случае надобности, мистер Эдвин) — изображает его всегда полным нетерпения, всегда жаждущим быть со своей любимой или по крайней мере недалеко от нее; удовольствия, которые он может получить в обществе других людей, его не прельщают, он неустанно стремится к предмету своих нежных чувств. Если бы я сказал, что он стремится к ней, как птица к своему гнезду, я бы, конечно, был только смешон, ибо это значило бы, что я вторгаюсь в область Поэзии, а я настолько чужд всякой Поэзии, что никогда и на десять тысяч миль не приближался к ее границам. Вдобавок, я совершенно незнаком с обычаями птиц, кроме птиц Степл-Инна, вьющих свои гнезда по краям крыш или в водосточных и печных трубах и прочих местах, не предназначенных для того благодетельной рукой Природы. Так что будем считать, что это сравнение с птицею и гнездом не было мною упомянуто. Я только хотел показать, что истинный влюбленный, как я его себе представляю, не имеет отдельного существования от предмета своих нежных чувств, что он живет одновременно двойной и половинной жизнью. И если мне не удалось с достаточной ясностью выразить свою мысль, то, стало быть, либо я по недостатку красноречия не умею сказать то, что думаю, либо я, в силу отсутствия мыслей, не думаю того, что говорю. Однако последнее, по глубокому моему убеждению, неверно.