Новый постоялец ужинает без аппетита и снова уходит. Он держит путь на восток, все дальше и дальше по жалким замызганным улицам, и, наконец, достигает места своего назначения: это застроенный ветхими домишками двор, еще более жалкий и замызганный, чем привычно для этих кварталов.
Он поднимается по разбитой лестнице, отворяет дверь, причем его обдает спертым воздухом, заглядывает в темную комнату и спрашивает:
— Вы тут одни?
— Одна, милый, одна, все вот одна сижу, чистое разоренье, — отвечает из темноты хриплый голос. — Ну а для тебя оно даже и лучше. Заходи, заходи, кто бы ты ни был. Я тебя не вижу, надо сперва спичку зажечь, а голос вроде знакомый. Бывал ты у меня, что ли?
— Зажги спичку и посмотри.
— Сейчас, милый, сейчас. Да вот руки-то у меня трясутся, сразу и не нашаришь, где они есть, эти спички. А еще, не дай бог, кашель нападет, тогда их и вовсе не поймать, скачут ровно живые. Ты из плаванья, что ли?
— Нет.
— Не с корабля?
— Нет.
— Ходят ко мне и здешние, не одни моряки. И я им всем мать. Не то что Джек-китаец на той стороне двора. Он-то никому не отец. Нету в нем этого. Да он и настоящего секрета не знает, как смешивать, хоть берет не меньше, чем я, а то и подороже. Вот она, спичка, а где свеча? Только бы не закашлять, а то, бывает, двадцать спичек истратишь, пока зажжешь.
Но она находит свечу и успевает ее зажечь. И тут же на нее накатывает кашель. Она сидит, раскачиваясь взад и вперед, сотрясаемая кашлем, и задышливо бормочет в промежутках:
— Ох, легкие-то у меня плохие! Износились да издырявились, как сетка для капусты! — Наконец кашель ее отпускает. Пока длился приступ, она ничего не видела и не слышала, все ее силы уходили на борьбу с судорогой, раздиравшей ей грудь. Но теперь она вглядывается, прищурясь, и как только дар слова возвращается к ней, восклицает, как бы не веря своим глазам: — Э! Вот это кто!
— Что вас так удивляет?
— Я и не чаяла, милый, тебя увидеть. Думала, ты помер и душенька уж твоя на небе!
— Почему?
— Да как же, столько времени не бывал. А разве ты можешь без курева? Ну, думаю, значит, с ним плохо, а то бы пришел, кроме меня-то ведь никто не знает секрета, как смешивать. Да ты еще и в трауре! Что ж не пришел выкурить трубочку для утешенья? Или он тебе деньги оставил, который помер, так что и утешенья не надо?
— Нет. Не оставил.
— А кто ж это у тебя помер?
— Родственник.
— А от чего он помер-то?
— От смерти, надо полагать.
— Вот мы какие сегодня сердитые! — с заискивающим смешком восклицает женщина. — Разговаривать даже не хотим. Ну да, ты не в духе, милый, потому давно не курил. Это вроде как болезнь, я знаю! Но ты правильно сделал, что сюда пришел. Тут мы тебя вылечим. Изготовлю тебе трубочку, и все как рукой снимет.
— Ну так готовь, — говорит посетитель. — И поскорее.
Он сбрасывает башмаки, распускает галстук и ложится в изножье продавленной кровати, подперев рукой голову.
— Вот теперь ты уж больше на себя похож, — одобрительно говорит женщина. — Теперь и я узнаю старого своего знакомца! А все это время ты, значит, сам для себя смешивал?
— Курил иногда на свои собственный лад.
— Вот этого никогда не надо делать — курить на свой собственный лад! Эго и для торговли плохо и для тебя нехорошо. Где же моя скляночка, и где же мой наперсток, и где моя ложечка? Вот мы ему сейчас изготовим, теперь-то уж он покурит по всем правилам!
Она принимается за дело — раздувает тусклую искру у себя в ладонях, затягивается, хлюпая, из трубки и гнусавым, но очень довольным голосом то и дело заговаривает с лежащим на кровати. Тот отвечает рассеянно, не глядя на нее, как будто его мысли уже витают где-то в преддверье снов, в которые он сейчас погрузится.
— Много я тебе трубочек изготовила с тех пор, как ты сюда в первый раз пришел, а, дружочек?
— Много.
— Ты ведь совсем новичком был, когда в первый раз пришел?
— Да. Тогда меня сразу смаривало.
— Ну а потом молодчиной стал. Теперь можешь вровень идти с самым лучшим курильщиком.
— Или с самым худшим.
— Сейчас будет готово. А какой ты певец был, в начале-то! Свесишь, бывало, головку, да и поешь как птичка. Ну получай, готово.
Он осторожно берет у нее трубку и подносит чубук к губам. Она садится рядом, чтобы подкладывать зелья, когда понадобится. Он делает несколько затяжек в молчании, потом спрашивает:
— Оно, что, не такое крепкое, как всегда?
— Ты это о чем, милый?
— О чем же, как не о том, что у меня сейчас во рту?
— Да нет, такое же, как всегда, милый. В точности такое же.
— А вкус другой. И действует медленней.
— Просто ты привык.
— Это возможно. Послушай… — Он умолкает, глаза становятся сонными, кажется, он уже забыл, что хотел сказать. Она наклоняется над ним и говорит ему на ухо:
— Я тебя слушаю. Ты сказал — послушай. Ну вот я слушаю. Мы говорили о том, что ты привык.
— Я знаю. Я задумался. Послушай. Допустим, ты все время о чем-то думаешь. О чем-то, что ты хочешь сделать.
— Да, милый. О чем-то, что я хочу сделать.
— Но ты еще не решила.
— Да, милый.
— Может быть, сделаешь, а может быть, нет. Понимаешь?
— Да. — Кончиком иглы она поправляет раскаленный комочек в трубке.
— Станешь ты это проделывать в воображенье, пока лежишь здесь? Она кивает.
— А как же! Каждый раз, с начала и до конца.
— Точно как я! Каждый раз я это проделывал, с начала и до конца. Сто тысяч раз я это делал, в этой самой комнате.
— И что же, приятно это тебе было, миленький?
— Да! Приятно!
Он выкрикивает это со злобой, подавшись вперед, словно готов на нее наброситься. Она ничуть не пугается, крохотной своей ложечкой подцепляет еще комочек и уминает его в трубке. Видя, что она вся ушла в это занятие, он снова откидывается на постель.
— Это — путешествие. Трудное и опасное путешествие. Вот о чем я все время думал. Рискованное, опасное путешествие. Над безднами, где один неверный шаг — и ты погиб! Смотри! Смотри! Там внизу… Видишь, что там лежит на дне?
Он опять подался к ней и указывает через край постели, словно в глубокий провал, где ему видится какой-то воображаемый предмет. Но женщина смотрит не туда, а на его перекошенное лицо, вплотную придвинувшееся к ней. Она, видимо, знает, какое действие оказывает на него ее невозмутимое спокойствие; и не ошибается в расчете — мышцы его расслабляются, и он опять ложится.
— Я сказал тебе, что проделывал это здесь сто тысяч раз. — Нет, миллионы и миллиарды раз! Я делал это так часто и так подолгу, что, когда оно совершилось на самом деле, его словно и делать не стоило, все кончилось так быстро!
— Значит, за то время, пока ты здесь не бывал, ты уже совершил это путешествие? — тихонько спрашивает она.
Сквозь дымок от трубки он устремляет на нее горящий взгляд. Потом глаза его тускнеют.
— Да. Совершил, — говорит он.
Наступает молчание. Он курит. Глаза его то открыты, то опять смыкаются. Женщина сидит рядом и как будто занята только тем, чтобы вовремя наполнять трубку.
— А скажи, — говорит она после того, как он несколько секунд смотрел на нее странным взглядом, словно она была где-то далеко от него, а не тут же, рядом, — скажи, если ты так часто совершал это путешествие, так, наверно, всякий раз по-другому?
— Нет. Всегда одинаково.
— Когда в воображении, то всегда одинаково?
— Да.
— А когда на самом деде — тоже так?
— Да.
— И всегда тебе было одинаково приятно?
— Да.
Это «да» так однообразно соскальзывает с его уст, — кажется, он сейчас не способен дать другой ответ. И должно быть, для того, чтобы проверить, что это у него не просто механическое повторение, она следующему своему вопросу придает иную форму.
— И никогда тебе, милый, не надоедало, и не пробовал ты вообразить что-нибудь другое?
Он вдруг рывком поднимается и раздраженно кричит на нее: