Религиозный опыт веков и народов может быть понят только сочувственным опытом, но его-то и нет у безбожных ученых: тут самый предмет изучения уничтожается наукою. «Разве химику или ботанику, разлагающему клетчатку листа, приходит на ум, что это вайя из-под ног Спасителя?» (Розанов).
Ничего не знает безбожная наука о религии, как стекло ничего не знает об электричестве. Такого дурного проводника, такой непроницаемости, стеклянности, никогда еще не бывало.
Религия есть отношение человека к Богу. «Когда этого отношения нет, то в древних святилищах Сераписа, Венеры, Аполлона нельзя даже научным оком ничего уловить… просто груда кирпича. И это не потому, что Аполлон, Серапис, Венера — ничто, нуль, а потому, что нулевое и нигилистическое отношение к ним у смотрящего: ничего не понимаю! ничего даже не вижу! Чему молились эти болваны?» (Розанов).
Грубый деревянный «болван», ксоанон, упавший будто бы с неба, кумир Афины Паллады в Эрехфейоне дороже для верующих, чем совершенное изваяние Фидия. И ксоанон Вакха Елевферийского становится богом Аттики, отцом трагедии. Мы же сами, как деревянные болваны перед этими живыми богами.
В утешение нам можно только сказать, что это повелось уже издавна. Боги любят и мудрых делать глупыми. Аристотель в «Метафизике» называет учение Платона об Эросе, эту жемчужину эллинской мудрости, «бредом пьяных», а Спиноза, возражая на божественное слово о детстве, сопоставляет детей с «дураками и сумасшедшими» (Этика, I, 49).
Но если о вечном говорились вечные глупости, то все они нами превзойдены.
Что «религия родилась, когда первый плут встретил дурака», мы уже не думаем или не думаем вслух, как Вольтер (Essai sur les moeurs, t. I). Но мы недалеко ушли от этого. Иисус Ренана, «пленительный Учитель», charmant Docteur, фарфоровая куколка, образец тончайшей исторической лжи, едва ли не кощунственнее всего, что мог сказать о Христе Вольтер. Французский ученый наших дней Соломон Рейнак называет жрецов Елевзинских таинств «шарлатанами». Апокалипсис — «произведением бесноватых», energuménes (S. Reinach. Orpheus, 130, 353), а немецкий ученый Эд. Мейер полагает, что «вся египетская религия есть грубейшее суеверие», krassester Aberglaube, «с обрядами самого нелепого и отвратительного свойства», absurdesten und widerlichsten Art (Ed. Meyer. Gesch. d. alten Ägypt., 87).
Да, солнца не видят оловянные пуговицы.
Когда нашли мумию фараона Рамзеса Великого, то завернули ее в газетный лист «Temps» и привезли в Каир в извозчичьей карете; таможенный чиновник взвесил ее на весах и, «не найдя соответственной пошлины в списке тарифов, применил к ней правило о ввозе соленой трески».
Святое тело царя-бога для древних — соленая треска для нас.
«Vetustas adoranda est. Досточтима древность», — древность божественна, говорили древние (Macrob. Saturn., III, 14), а мы даже не понимаем, что это значит. Древность — мать, а мы — матереубийцы. Божие лицо открылось нам в древности, а мы в Него плюнули.
Продираться сквозь мертвые дебри учености к живым родникам знания мне помогают немногие спутники. Из старых — такие ученые, как Шамполлион, Лепсиус, Бругш, и мудрецы и поэты — Гёте, Шеллинг, Карлейль, Мицкевич, Гоголь; из новых — Ницше, Ибсен, Вейнингер, Вл. Соловьев, Розанов и, величайший из всех, Достоевский.
Не услышали их, и меня не услышат. Великая скорбь и радость — быть не услышанным с ними.
Зачем нужно христианство, это, может быть, еще помнит кое-кто из бывших христиан; но зачем нужно язычество, этого уже и само христианство не помнит.
Все человечество дохристианское есть «язычество», а язычество есть вера в богов, несущих — сплетение мифов — и только? Нет, под оболочкою мифа скрыта мистерия. Соотношением этих двух начал и определяется подлинное существо язычества. Истина мифа — в мистерии; тайна его — в таинстве.
«Владыка, чье прорицалище в Дельфах, не открывает и не скрывает, а знаменует, σημαίνει — в вещих знамениях, символах» (Heraclit. Fragm., 93).
«Нет многих богов, есть лишь Разум Единый… изменяются же только имена и лики богопочитания: то яснеют, то мутнеют символы» (Plutarch. De Is. et Os., 67).
Так плоско изваянные фигуры на тонких стенках алебастровой чаши — лампады тусклы, мутны, почти не видны извне; но вдруг яснеют, когда внутри лампады зажигается огонь. Изваяния — мифы, а огонь — мистерия.
Учители и пророки всех веков и народов символически мудрствовали, συμβολικως φιλοσοφείν, говорит св. Климент Александрийский. — «Основатели мистерий вложили свое учение в мифы так, чтобы оно было открыто не всем». — «В мистериях — предугадание истины» (Clem. Alex. Strom., V, II). И сам Христос есть «Учитель божественных мистерий, διδάσχαλος θείων μιστηρίων». — «Господь, по воскресении своем, передал божественное знание, гнозис, Иакову, Иоанну и Петру, а эти — прочим апостолам». И все христианство есть не что иное, как «мистерии церковного гнозиса» (Clem. Alex. Strom.).
О христианских таинствах говорит св. Климент почти теми же словами, как о языческих: «посвящение, лицезрение — эпоптия, иерофантия, великие и малые мистерии».
Здесь живая связь, пуповина, соединяющая христианство с язычеством, младенца с матерью, еще цела, но повивальная бабка, теология, перережет ее так неискусно, что мать умрет, и младенец будет в смертельной опасности.
Ключ к мифу — мистерия, а ключ к языческой мистерии — христианское таинство. Если христианство ложь, то ложь и язычество; но и обратно, если одно, то и другое — истина.
«Ανθρωπος παντων μέτρον. Мера всего человек» (Протагор). А мера человека что? Не образ ли и подобие Божие? Если да, то не только человек подобен Богу, но и Бог — человеку. Истинен миф, делающий богов людьми; истинна и мистерия, делающая людей богами. «Познай себя», на это слово дельфийской мудрости отвечает св. Августин: «Познав себя, Тебя познаю. Noverim me, noverim te» (Solileg., II, 1). — Это и значит: человекопознание есть богопознание, антропоморфизм — теоморфизм. Все, что в человеке, может быть и в Боге; и обратно, все, что в Боге, может быть и в человеке; каков человек, таков и Бог.
Или другими словами: миф-мистерия говорит не только о действительно человеческом, но и о действительно божеском. Мифология есть теология, точный метод религиозного опыта.
По слову Платона, мы находим в древних мифах «части самих себя» («Фэдр»).
Только испепеленный огнем Израиля, Вейнингер мог знать, что такое Израиль; только «Дионис растерзанный», Ницше, мог знать, что такое трагедия; только Достоевский, человек из Апокалипсиса, мог знать, что такое «конец мира».
О религиозном опыте веков и народов мы можем судить только по своему собственному опыту. Таинства суть тайны души моей: что в них, то и во мне. Кто в своем собственном сердце не подобрал ключа к дверям Елевзинского анактора, тот никогда в него не войдет.
Мифы ловят богов, как сети — рыбу. Люди плохие рыбаки: боги уходят от них. Но и пустой миф все еще пахнет Богом, как пустая сеть — рыбою.
«Мифология содержит в себе религиозную истину, — говорит Шеллинг. — Не религия есть мифология, как думают современные ученые, а наоборот, мифология есть религия. Все мифы религиозно-истинны: они суть не басни о том, чего нет, а откровения того, что есть». — «Персефона (Елевзинских мистерий) не только означает, но и есть то, за что мы ее почитаем, — нечто действительно сущее, ein wirklich existierendes Wesen. To же самое можно бы сказать и о всех богах. Своеобразие моего объяснения и состоит именно в том, что я вижу в мистериях, так же как в мифах, настоящую действительность» (Schelling. Philosophie der Offenbarung).