Вернувшись с задания, Наум слег в полубреду, бормоча и задыхаясь. Пневмония, заработанная за 48 часов в ледяной воде, могла прикончить его прямо там, на госпитальной койке. Он мог погибнуть в следующей мясорубке, такой же, как шлиссельбургская, — это было бы лучше всего, потому что его дети знали бы, что он погиб героем. Самая ужасная перспектива — расстрел по приказу Жукова. Семьи «врагов народа» обычно отправляли в ссылку, или, что еще хуже, их дети росли в приютах и клеймили своих отцов как предателей Родины. Мысли об этом не давали Науму спать. Жгли его словно каленым железом. Уже несколько лет он почти каждый день писал письма детям, главным образом в уме, но некоторые записывал и запирал в ящик стола. Только одно из этих писем было вскрыто в присутствии Ларисы, Юли и Сашки. Три фразы, написанные на той госпитальной койке: «Лиза, учи детей метать гранаты. Постарайся, чтобы они не забыли папу. Он так их любил».

* * *

Эти строчки Лиза получила в конце 1941 года в помещении площадью 65 квадратных метров на втором этаже ветхого склада. Она, дети и дедушка Янкель делили ее с шестью другими эвакуированными из Москвы семьями. Сентябрьское путешествие, во время которого над их пароходом низко кружили «мессершмиты», привело их в относительно безопасный Ульяновск — старый волжский город с грязными улицами и резными ставнями на окнах.

— Гляди, гляди, евреи! — такими возгласами приветствовали их белобрысые дети.

— Мы не евреи, — поправила их мама. — Мы из Москвы.

Они жили там уже несколько месяцев, а Лиза так и не распаковала синий сундук тети Клары. Зачем? Она верила, что война вот-вот кончится. Лиза заведовала их бивуачным хозяйством, а дедушка Янкель копал окопы — и иногда картошку — за городом. И картошка, и его руки затвердели и почернели с приходом морозов. Все впятером спали и жили на двух полосатых матрасах, сдвинутых вместе на цементном полу. Из-за легкой занавески-перегородки доносился звук, мучивший их круглые сутки: пронзительный плач ребенка чуть старше Сашки. Его мама Катя почти его не кормила и не брала на руки. Она целыми днями где-то пропадала и возвращалась по ночам с нейлоновым бельем и духами. «Проститутка и спекулянтка», — говорили соседи, по очереди качавшие безутешного голодного малыша.

Кати не было дома, когда мальчик замолчал. На следующий день Лариса с ужасом наблюдала, как из комнаты выносят маленький сверток в простыне. Она прекрасно знала, что произошло: она постоянно думала о смерти с того момента, как прочитала сказку Андерсена про замерзшую девочку со спичками.

Смерть. Она была рядом — в вое соседки Даши, распечатавшей треугольное письмо с фронта — похоронку. Она каждый день приходила по радио, ее объявлял Голос, и число смертей было таким огромным, что сбивало с толку ребенка, едва умевшего считать до ста.

«Внимание, говорит Москва!» — всегда начинал Голос. Драматический, звучный баритон, внушавший трепет и гипнотизировавший не только маму, но и всю страну, принадлежал Юрию Левитану, еврею-очкарику, портновскому сыну. Главный диктор радио передавал сводки — за всю войну их набралось около 60 тысяч — не из Москвы, но из городов за сотни километров от нее, куда эвакуировали сотрудников радиостанции. Влияние Левитана было таким сильным, что Гитлер считал его своим личным врагом. За его голову была обещана колоссальная награда в 250 тысяч рейхсмарок.

Читая вслух письма солдат с фронта, Голос звучал нежно и задушевно. Сообщая о сдаче все новых городов на пути наступления немцев, он становился медленным и серьезным, выпевал и подчеркивал каждый слог. Го-во-рит Москва.

Еще сильнее пугала звучавшая по радио песня. «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой с фашистской силой темною, с проклятою ордой!» После леденящего кровь отрывистого вступления огромный хор набирал силу и обрушивался мощной волной абсолютного ужаса.

Под эту песню Лиза открыла письмо Наума с Балтики, доставленное его рыжим адъютантом Колей.

«Лиза, учи детей метать гранаты…»

Была еще и посылка — изюм и твердокаменный чернослив для детей. «Наум, он… с ним все в порядке», — уверял их Коля, отводя глаза. Но бьющее наповал прошедшее время в письме подсказывало, что это не так. Было и кое-что еще. Из посылки выпал листок. Коля рванулся его подобрать, разорвал и бросил в мусор. Лиза полночи собирала клочки — это оказалось фото брюнетки в шапочке медсестры. И подпись: «Моему дорогому Науму». И тут моя хрупкая бабушка, боявшаяся даже мышей, решилась оставить детей со своим отцом и поехать на север, к осажденному Ленинграду, чтобы заявить права на мужа.

Лиза добралась до Москвы. Тут обнаружилось, что ей частично передалась невероятная везучесть Наума. Она опоздала на военный вертолет, беспомощно смотрела, как он взлетел — и взорвался в воздухе. В него попала бомба. Потом поезд нес ее сквозь снежные пустоши к Ленинграду. Всю дорогу генерал-попутчик держал Лизу за руку и плакал. Она напомнила ему дочь, которая только что умерла от голода в блокадном городе. Поезд доехал до Кобоны — деревни на том кусочке юго-восточного побережья Ладожского озера, который оставался у русских. Там был развернут полевой госпиталь для эвакуированных из имперской столицы Петра Великого, которую Гитлер собирался стереть с лица земли. Истощенным ленинградцам (в основном это были женщины и дети) давали пол-литра теплой воды и несколько ложек жидкой овсянки. Некоторые, поев, тут же умирали: ослабленный дистрофией организм уже не мог усваивать пищу. Могу представить, что бабушка отреагировала типичным для себя образом: остолбенела от ужаса и отказалась поверить. После войны она редко рассказывала о своих чувствах, предпочитая прятаться за общими словами о трагедии Ленинграда.

Единственный путь в блокадный Ленинград и из него лежал по заметенному снегом льду: тридцать три гибельных километра до другого берега под огнем врага. Это была легендарная Дорога жизни, маршрут, придуманный властями и метеорологами от отчаяния на второй месяц блокады, когда температура опустилась ниже нуля и озеро замерзло. В первую страшную зиму, самую холодную за десятки лет, и в две следующие все припасы поступали в город исключительно по Дороге жизни. Продовольственный паек снизился до 125 граммов суррогатного хлеба в день. Старинный паркет и драгоценные редкие книги жгли в печках, чтобы согреться в тридцатиградусный мороз. Блокадники ели сладковатую землю вокруг сахарного склада, разбомбленного немцами, книжные переплеты и даже студень из столярного клея, не говоря о куда более ужасных вещах. Только в декабре 1941-го погибли больше пятидесяти тысяч человек.

Измученные шоферы дважды в день ездили по Дороге жизни. Чтобы не уснуть, они вешали к потолку кабины металлический котелок, который гремел и бил их по затылку. Постоянно падали немецкие бомбы и снаряды. Лед часто проваливался. Лиза ехала в открытом кузове грузовика, сидя на мешке с мукой. Метель больно хлестала ее по лицу, как ледяная песчаная буря. Все, что было у бабушки — это спец-пропуск и официальное письмо с просьбой о содействии. Она пробралась наконец в осажденный замерзший Ленинград, но понятия не имела, где искать Наума. В городском штабе флота мужчины в форме торопливо пожимали плечами и отмахивались от нее. Наум Соломонович Фрумкин? Начальник балтийской разведки? Может быть где угодно.

В конце концов отчаяние в Лизиных глазах тронуло одного из сотрудников, и он посоветовал ей поискать в штабе Балтийского флота в Кронштадте — за полтораста километров, в Финском заливе. Туда как раз отправляется глиссер. В эту самую минуту на борт сажают пассажиров. Если Лиза поспешит…

Бабушка успела на глиссер, но так ослабла от потрясений, что уже ни на что не надеялась. Кто-то привел ее в столовую на борту, где можно было попросить какой-нибудь еды. За столом сидела компания флотских офицеров. И кто же был среди них? Наум. Улыбающийся (конечно), благоухающий одеколоном. Ему, как всегда, повезло: он выздоровел от пневмонии и избежал угрозы расстрела, отчитавшись о шлиссельбургской вылазке не Жукову, а Ворошилову, который был членом Ставки верховного главнокомандования, — по сути, через голову Жукова. Вместо расстрела Наума наградили медалью.