Нашу интимную семейную идиллию омрачало присутствие гостьи — Жанны, дальней родственницы из Черновцов. У шестнадцатилетней прыщавой Жанны были две толстенные черные косы и благородная мечта работать в КГБ по окончании института. Когда дедушка успокоился, а по бабушкиным пухлым щекам потекли слезы, будущая кагебешница, которая, несмотря на амбиции, не отличалась сообразительностью, вдруг обо всем догадалась и ахнула. Вскочив на ноги, она заявила, что отказывается сидеть за одним столом с предательницей! Затем она бросилась вон из квартиры, так что косы разлетелись в стороны. Когда мы уходили, то видели ее на лестничной площадке. Ее тискал нетрезвый сосед.
Но хуже всего была Бабалла.
Мама скрывала от нее наш отъезд до последнего месяца, и когда бабушка Алла наконец о нем узнала, то побледнела как привидение.
— Всю свою жизнь я теряла тех, кого любила, — сказала она маме очень тихо. Ее губы дрожали. — Мужа потеряла на войне, бабушку — в лагерях. Когда родилась Анюта, ко мне вернулась радость. Она — единственное, чем я дорожу. Почему ты забираешь ее у меня?
— Я ее спасаю, — серьезно ответила мама.
Во избежание лишних страданий мама умоляла Бабаллу не провожать нас в день отлета. Бабалла все равно приехала. Она сидела на скамейке перед нашим домом в своей всегдашней юбке-карандаше и полосатой блузке. Губы наспех накрашены красной помадой. Ей тогда было пятьдесят семь. Высокая, великолепная, крашенная в блондинку. Обняв ее, я почувствовала знакомый запах пудры «Красный мак» и «Беломора». Она, стесняясь, сунула маме в руки бутылку водки и банку черной икры. Когда наше такси тронулось, Бабалла рухнула на скамейку. Я видела ее в последний раз.
На таможне нас шпыняли и допрашивали, а жалкий багаж разворошили снизу доверху. Конфисковали письма от Люсьена и зеленый флакон отличного импортного дезодоранта Jazmin.
— Это весь ваш багаж? — спросил хищного вида блондин на паспортном контроле, окинув взглядом наши карликовые чемоданы. — Вейзмир, — насмешливо процедил он, пародируя еврейский акцент.
Я отошла на несколько шагов назад и помахала рукой отцу, который стоял по другую сторону хромированного барьера. Он жестами показал: «Пиши мне». Поднимаясь по лестнице к выходу на посадку, я снова увидела его за стеклом. Он казался маленьким и сгорбленным и вдруг стал отчаянно делать маме какие-то знаки. Я потянула ее за рукав, но она не сбилась с шага — тоненький эльф метр пятьдесят ростом, мама была похожа на миниатюрного сержанта в собственноручно сшитом костюме цвета хаки. Я вспомнила Орфея, который оглянулся и все запорол, и перестала смотреть на отца.
В самолете я как раз прикончила девятый стакан бесплатной пепси-колы, когда по громкой связи объявили: «Мы покинули территорию Советского Союза». Мне хотелось быть рядом с мамой, чтобы прочувствовать момент, но мочевой пузырь грозил лопнуть.
Шесть месяцев спустя. Женщина-эльф бредет по краю хайвея, за ней — дочь, которой только что исполнилось одиннадцать, теперь она выше мамы. «Форды», «пон-ти-аки», «шев-ро-ле». Женщина и девочка учат названия машин, которые с ревом проносятся мимо всего в нескольких гибельных сантиметрах от них. Оказывается, в Северо-восточной Филадельфии нет тротуаров. По крайней мере, на дороге, ведущей от супермаркета размером с Красную площадь к дому на Бастлтон-авеню, где находится их обшарпанная однокомнатная квартирка. Потолок в ней даже ниже, чем в хрущобе, а от стены до стены висит тусклый крапчатый ковер, серый, как погибшая надежда.
Стоит сумрачный, туманный вечер. Влажно, хотя уже почти декабрь. На женщине тонкая парка с чужого плеча, от той самой школьной подруги, которая помогала ей с визой в Америку. На девочке старушечье пальто с поясом, замызганной оторочкой из искусственного меха и слишком короткими рукавами. И женщина, и девочка, тяжело дыша, обнимают дорожное ограждение, вдоль которого пробираются. В руках у каждой — бумажный пакет с продуктами. То и дело они ставят пакеты на землю, валятся на ограждение и устало встряхивают руками. Сквозь туман противно светят слепящие огни. Моросит. Потом начинается дождь. Девочка пытается сунуть пакет под пальто, но он рвется. На дорогу высыпаются мягкие белые батоны и упаковки разделанной курицы по тридцать девять центов. Машины притормаживают и сигналят — предлагают подвезти? Девочка (это я) тихо плачет. И есть от чего. Но женщина — моя мама — все так же весела и невозмутима, выхватывает из-под колес коробку печенья Pop-Tarts с голубикой и сует к себе в пакет, который чудом еще держится. Обхватив свою ношу одной рукой, другой неловко машет проезжающим машинам и мотает головой, отказываясь ехать. В темноте ее улыбки не видно.
— Ну пойдем, Анютик, это же приключение! — восклицает она, пытаясь меняя подбодрить. — Правда, американцы хорошие?
В этот злосчастный момент изо всего множества московских вещей, которых мне тут так не хватает, я сильнее всего скучаю по нашей авоське.
А драгоценная испытанная майонезная банка, которую мы привезли в Вену, а затем в Рим и Филадельфию? С ней я тоже рассталась. Эта икона развитого социализма навсегда исчезла из нашей жизни после того как мама, не успев сойти с самолета, побежала показывать меня всемирно известному специалисту по склеродермии.
Шикарная американская больница, в которой он работал, оказалась безликой и неинтересной. Ни тебе поучительных плакатов про сифилис, ни пациентов, несущих спичечные коробки с калом и сосуды «Провансаль» с мочой — а также шоколадки и польские чулки — ждущим взяток лаборанткам. Ни сестер, орущих на больных гонореей: «Трахаться надо меньше!»
Знаток склеродермии сам оказался иммигрантом из далекой Аргентины. Маму потрясла его реакция на описание нашей безнадежной медицинской одиссеи. Он расхохотался. Даже позвал коллег. Медсестра, новый ординатор, заведующий дерматологическим отделением, — все тряслись от смеха и просили мою ошеломленную маму снова и снова рассказать, как советские доктора лечили мою склеродермию пенициллином, мумие и целебной одесской грязью.
Сверкая лошадиными зубами, гогочущий доктор объяснил наконец, что у меня абсолютно безвредный вариант детской склеродермии, который вообще не требует лечения.
— Добро пожаловать в свободный мир! — поздравив меня и маму, которая теперь тоже смеялась, доктор проводил нас в вестибюль. Когда мы вышли на мокрый филадельфийский тротуар, мама все еще смеялась. Затем обняла меня и зарыдала. Майонезная баночка, необходимый при социализме артефакт, отправилась в огромный американский мусорный контейнер. Мы вступили в эпоху одноразовых вещей.
И супермаркетов.
«Как я впервые попал в супермаркет» — кульминационный сюжет в великом эпосе о советской эмиграции в Америку. Некоторые беглецы из социалистического общества дефицита буквально падали в обморок (обычно у полок с туалетной бумагой). Иные мужчины падали на колени и плакали при виде сорока двух сортов колбасы, а их жены, понюхав клубнику и обнаружив, что она вообще ничем не пахнет, плакали уже по другим причинам. Другие эмигранты, одержимые исконно советским инстинктом накопления, лихорадочно набивали свои тележки. Были и те, кто убегал с пустыми руками, подавленный и парализованный богатством выбора.
Контора Еврейской семейной службы — организации, где мы получали скудное пособие беженцев, — полнилась рассказами о еде. Из них можно было составить историю злоключений детей социализма в мире империалистического изобилия. Моня и Рая жаловались, что американское масло вонючее, после того как намазали на хлеб мастику для пола. Гольдбергам понравились вкусные мясные консервы с прелестными котятами на этикетках; они не подозревали, что котята — целевые потребители. Вовчик, одессит-ловелас, переспал со своей первой американской шиксой и сбежал в гневе, когда та предложила ему печенья. Сухие картонные квадратики! А где дымящаяся тарелка борща?