При упоминании о девках капитан оскалился, щелкнул зажигалкой и присел рядом с Саймоном. С минуту он выбирал, откуда начать, словно гурман, перед которым разложили редкостные яства, потом потянулся к шее пленника.

Боль была ошеломляющей. Почти такой же, как в детстве, когда Чочинга первый раз послал его в яму с раскаленным углем. Потом Дик освоил это мастерство; главным тут было не бояться, не думать о пламенном жаре, идти не спеша, но и не медля, чтоб ступни касались углей на некое краткое и вполне безопасное мгновение.

Но сейчас мгновение длилось, и длилось, и длилось…

– Тэрпэливый! – со злостью произнес Мела, и Саймон подумал, что мучитель его выучил русский, видно, в Чистилище, где доживали свой век сотен пять или шесть мафиози с России. Правда, среди своих звались они не мафиози и не гангстерами, а “крутыми”. Английское слово “таф” не могло отразить всю многозначность этого термина.

Теперь Мела прижигал ему запястье. Паша-крепыш с любопытством вытягивал шею, а Пономарь брезгливо кривился и морщился. Сейчас он был похож не на голодного хорька, а на такого, который лез в курятник, да угодил в куриный помет.

Саймон приказал себе забыть о боли. Шея, раненое плечо и рука больше ему не принадлежали; он не чувствовал их, не знал, что с ними творят, и не хотел знать. Он был совершенно спокоен; лицо – застывшее, веки опущены, ни следа испарины на висках, губы полураскрыты, дыхание – мерное, сильное. Он был на грани яви и сна, в преддверии транса цехара, и сейчас каждый из них, боль и Ричард Саймон, следовали своим путем, сами по себе, порвав ту нить, что связывала их друг с другом. Нить эта звалась мышцами, нервами, телом, но тела Саймон больше не чувствовал.

– Тэрпэливый! – повторил Мела уже не со злостью, а с удивлением. – В глаз ткнуть? Как думаэш, Эуджен?

– Погоди, касатик, – сказал Пономарь, склонившись над Саймоном и недоуменно сдвинув жидкие брови. – Хм-м… Спит он, что ли?… Странно… А может, совсем не странно… Этих парней, знаешь ли, учат всяким забавным штукам…

Мела щелкнул зажигалкой.

– Каких парнэй? Из Корпуса?

– Из Корпуса, как же! Он не из Корпуса и не из Тулы, сударь мой! Хотя… чем черт не шутит… – Пономарь задумчиво нахмурился. – Может, и впрямь из Тулы… или из Москвы, из филиала ЦРУ… – Сощурив мутные серые глазки, он оглядел Саймона, прислушался к его мерному, ровному дыханию и сказал:

– Ну, откуда сей голубок, мне сейчас не интересно, а интересно знать, что ты еще умеешь, капитан?

– Я многое умэю, – отозвался Мела, вытаскивая нож. – Раз спит, надо сдэлат так, чтоб не спал. Отрэжу вэки, а потом…

Саймон открыл глаза. В воздухе плавал запах горелой плоти – его плоти, вся правая рука, от шеи до запястья, словно горела в огне. Он снова заставил ее онеметь и тихо произнес:

– Ничего не добьетесь, ублюдки.

– А, заговорил! – Пономарь вновь склонился к нему. – Заговорил, красавчик!

Ну, что тебе сказать, мил человек? Ничего не добьемся, так ничего и не потеряем, верно? Дальше Чистилища нас не пошлют.

– Не пошлют, – согласился Саймон. – К сожалению! Поэтому я предлагаю сделку.

– Сделку? – Мутные глазки с интересом уставились на него. – Умнеешь на глазах, сударь мой! А я уж подумал, не мазохист ли ты? Выходит, нет… Ну, а что тебе сразу предлагалось? Разве не сделка? Ты мне – слово, я тебе – жизнь! Так, мой золотой?

– Не так, – сказал Саймон. – Ты мне слово, и я тебе слово. Но не сейчас, попозже.

– Это почему?

– Память у меня отшибло, голубок. Но к рассвету все вспомню. Наверняка вспомню!

– Вспо-омнишь? – с прищуром протянул Пономарь, опускаясь на корточки. – Это хорошо, если вспомнишь. До рассвета мы подождем… тут рано светает. Только почему я должен тебе верить?

– Я ведь не жизнь на слово меняю, а слово на слово. Жизнь – она твоя… 

Захочешь, отберешь. 

– Обманэт, Эуджен! – рявкнул Мела, дернув мутноглазого за рукав. – Нэ знаю как, но обманэт!

– Погоди, голубь, не суетись, – Пономарь локтем оттолкнул Мелу. – Обманет, так будем мы на прежних позициях. Займетесь им тогда с Пашей… Или лучше займешься один. Паша, он человек простой, без выдумки – бьет, так сразу насмерть. – Тощие пальцы стиснули подбородок Саймона. – Ну, сизокрылый мой, какое же слово тебе шепнуть? Чего знать хочешь?

– Как вы сюда попали, крысы?

С минуту Пономарь разглядывал его, потом расхохотался. Смех у него был резким, сухим, будто палили очередями из автомата.

– Любопытный, а? Но необразованный! Ты про воздушный шар слыхал, милок?

– Слыхал, – отозвался Саймон. – Я даже слыхал, что ветры здесь временами дуют с севера, и с попутным ветром б перелететь залив нет проблем. Только шар вам не сделать. – Не сделать, а? – повторил мутноглазый и ухмыльнулся I не без издевки. – Тебе не сделать, голубок, ему не сделать, – он мотнул головой в сторону бритоголового, – ну, а я – вам не чета! Ветры, говоришь, дуют? Верно, дуют! И выбрасывают на берег здоровенных тварей, с таким, знаешь ли, рыбьим пузырем, что грех не попользоваться. Вот и пользуются! Дурачье из них куртки шьет, а у тех, кто поумнее, – он стукнул кулаком в грудь, – свои фантазии. Слыхал, что теплый воздух легче холодного? Так что, сударь мой, может, я и крыса, да с мозгами. Не тебе таких крыс ловить!

Саймон, стиснув зубы и каменея от ненависти, молчал. Не дождавшись ответа, мутноглазый поднялся на ноги, плюнул ему в лицо и пробурчал:

– До рассвета хочешь подождать? Ну, мы подождем! И ты подождешь, касатик. Только, извини, без удобств.

КОММЕНТАРИЙ МЕЖДУ СТРОК

В эту ночь Филип Саймон, отец Ричарда Саймона, сидел на ступенях террасы, у своего дома в Чимаре. Понятие “в эту ночь” было весьма условным, поскольку Тайяхат и Тид разделяли многие миллионы лиг космической пустоты, и каждый из этих миров вращался вокруг своей оси и своих светил с разной скоростью – а значит, не совпадали в них ни годы, ни месяцы, ни сутки. Тем не менее случилось так, что на Тиде, в районе станции Пандуса, стояла глухая ночь, а в Чимаре, на склонах Тисуйю-Амат, ночь начиналась; и было это одним из тех редкостных совпадений, какие случаются раз в столетие.

Над головой Филипа Саймона шелестели огромные листья дерева шой, а в них возились и робко попискивали пинь-ча; справа возносился к звездам невидимый в темноте горный склон с черным провалом пещеры, а слева и впереди, за травянистой прогалиной, полукольцом тянулись заросли местного бамбука. Свет из окон падал на поляну, и густая невысокая трава казалась зеленым ковром, брошенным наземь от самых ступенек террасы до бамбуковых зарослей. Ковер украшал причудливый изумрудный вензель – Каа, танцующий питон, свернулся в трех шагах от Саймона, приподняв массивную угловатую голову.

Человек и змея смотрели друг на друга.

– Что-то с мальчиком, – сказал Филип Саймон. – Плохо ему. Понимаешь, Старый?

Каа издал успокоительное шипение, похожее на шелест вертолетных винтов. Он не обижался, когда его звали “Старым”; он и в самом деле был стар и прожил на свете раза в четыре дольше Филипа Саймона. Что, однако, не мешало ему находиться в превосходной форме.

– Ты веришь в предчувствия? – спросил Филип Саймон. Каа утвердительно свистнул. Предчувствия вызывали у него полное доверие, и он привык полагаться на них гораздо больше, чем на разум. Это не значило, что он неразумная тварь; он, безусловно, обладал некоей толикой сознания – но вот какой, не мог ответить ни один ученый-биолог. Контактируя с человеком, с другом или врагом, Каа вел себя почти как разумное существо, но все же его жизнь в большей мере подчинялась привычкам и инстинктивным побуждениям. А предчувствие – родной брат инстинкта.

– Значит, веришь, – сказал Филип Саймон. – Сказать по правде. Старый, у меня есть целых два предчувствия, хорошее и плохое. О плохом я тебе уже сказал. А вот – хорошее: если мальчик выкрутится, то приедет к нам. Понимаешь?

Каа испустил шипение – с легким намеком на радость. Голова его качнулась вверх-вниз, и мелкие чешуйки на морде полыхнули чистым сиянием хризолита.