– Мальчик приедет к нам, – повторил Саймон, – и уедет снова. Может, и ты уедешь, Старый. А я останусь. Совсем один.
Каа издал сложный протестующий звук – нечто вроде скрипа, сопровождаемого лязгом огромных челюстей. Его голова повернулась к невидимой во мраке пещере.
– Пожалуй, ты прав, – согласился Саймон, – все-таки я не одинок. Нет Чочинги, но есть Чоч… Чоч, Чулут, Ниссет и Най, Чия и Чиззи… Конечно, ты прав, Старый. Но понимаешь, они не заменят мне сына. Даже Чочинга, будь он жив.
Свист, изданный змеем, был печален. Кажется, он понимал, что сына заменить нельзя.
– Впрочем, это неважно, – произнес Саймон. – Как говорил Чочинга, в юности все мы орлы с четырьмя крылами, а в старости – только с двумя… Хотя по тебе этого не скажешь, верно? – Он покачал головой и добавил:
– Главное, чтобы старый орел не мешал летать молодому… И чтоб не подрезали мальчику крылья… Ты как думаешь – не подрежут? Выкрутится он?
Питон снова свистнул – пронзительно, грозно. Туловище его дрогнуло, выпрямляясь и вытягиваясь вверх мощной, гладкой колонной в изумрудной чешуе, глаза сверкнули огнем.
– Выкрутится, – прошептал Филип Саймон. – Я знаю, выкрутится! Чочинга был бы им доволен… Сказал бы: всякий может упасть под вражеским ударом, но это не беда – надо лишь вовремя подняться. Встать и отрезать врагу уши… А свои – поберечь! Верно, Старый?
Змей свернулся огромной восьмеркой и одобрительно зашипел.
Глава 10
Над Ричардом Саймоном тоже шелестели листья, только не дерева шой, а обычного дуба, на котором висел он будто червяк, спеленутый тонкой и прочной веревкой. Мела, проклятый ублюдок, вязал узлы на совесть, и распустить их или ослабить никак не удавалось. Отказавшись на время от этих попыток, Саймон бросил взгляд на ослепительно сиявшие прожекторы, потом – на серебристую воду в бассейне. Жаркое и холодное, свеча и клинок, яркий свет солнца и мерцающий лунный свет… Он медленно плыл меж ними, погружаясь в цехара, в целительный транс, врачевавший раны, возвращавший надежду и силу, не мешавший раздумьям и размышлениям.
Но мысли его были мрачными, как у гепарда, которому крысы отгрызли хвост.
Он дал себя пленить!… Это было позорно для полевого агента с его квалификацией и опытом. И он дал себя изранить!… Это было позорно для воина-тай. Воин мог потерять жизнь в неравном бою либо лишиться ушей или пальца, но иные раны, кроме смертельных, считались недопустимыми. Они говорили, что воин плохо, владеет оружием, что он излишне самонадеян и недооценил противника – словом, не просто проиграл, а проиграл с позором.
Правда, схватка была не окончена. Если он сумеет освободиться, пальцы зукков украсят его ожерелье… Украсят, хоть у него осталась одна рука!… Но, возможно, будет и вторая: транс цехара стимулировал регенерацию пораженных тканей, и шла она на порядок быстрей, чем обычно. Если он развяжет веревку, зукки будут удивлены…
Саймон поймал себя на том, что называет их не изолянтами, а этим странным словом, услышанным от Ноабу. Зукки… Ему мнилось, что это лучше официального термина; слово “зукк” как бы полней отражало сущность тех троих, что сидели сейчас на станции.
Он вызвал в памяти их лица, будто желая запечатлеть навсегда, запомнить, измерить и взвесить.
Бритоголовый относился всего лишь к разряду статистов. Этот не рассуждал, а делал, что приказывали, и ценность его заключалась в крепком загривке, тяжелых кулаках и личной преданности вожаку. Пономарь, видать, рассматривал бритоголового как некий фактор равновесия между хитростью и силой, между им самим и капитаном Мелой. Разумеется, он был прав! Капитан – личность непредсказуемая, с южным темпераментом, так что Паша-крепыш являлся для Пономаря весьма полезной гирькой на чаше весов – хоть и лишенной, в отличие от Мелы, воображения.
Сам Пономарь был, вероятно, человеком хитроумным и непростым; за внешней его обходительностью ощущались железная воля, уверенность в себе и незаурядный лицедей-ский дар. Что подтверждали многие факты – и прошлый его бизнес, и положение, коего он достиг в одной из главнейших служб ООН, и приговор к бессрочному изгнанию, и, разумеется, последний эпизод, касавшийся тидской станции. Благодаря его талантам тут уже были три покойника, и Саймон вовсе не желал стать четвертым. И слова, данного им Пономарю, он нарушать не собирался. Слово есть слово, сделка есть сделка: Пономарь поведал о том, что хотелось узнать ему, а он, подумавши до рассвета, непременно припомнит пароль. И поделится с голубком Евгением Петровичем… Сдержит слово! Обязательно сдержит! Хоть на тот свет пропускают без всяких паролей…
О третьем из беглецов, о капитане Меле, Саймон старался не думать. Следом за ним являлись призраки: скорбная Дева Мария – расстрелянная, в пробитом пулями плаще, старец-священник в окровавленных лохмотьях, женщина с надвинутым на лоб платком, пугливо обнявшая девочку, сгоревшие дома и столбы меж ними, на которых висят десятки, сотни изуродованных тел… Крайний столб, на речном берегу, был самым высоким; на нем, прикрученный колючей проволокой, застыл дон Анхель Санчес, и выжженные его глазницы глядели на Ричарда Саймона с немым укором. Казалось, этот взгляд говорил – что же ты, парень?… Как же так?… Ты ведь не пеон, ты – боец, и твое дело – не висеть на ветке подобно червю, а вешать тех, кто вешает пеонов…
От этого взгляда Саймона начинало трясти, он корчился и метался в своем полусне, скрипя зубами и ощущая, как под ключицей простреливает болью, как жгут ожоги на шее и запястье. Еще он видел довольного Мелу: будто держит тот Шнур Доблести – его, Саймона, почетное ожерелье – и пристраивает меж костей побежденных врагов крысиные клыки. Два больших желтых клыка, позорный знак… А в небесах, на огромном, надутом теплым воздухом пузыре левиафана, летят Пономарь и Паша-крепыш, ухмыляются и кивают головами…
Зрелище это было таким нестерпимым, что Ричард Саймон застонал, дернулся и раскрыл глаза. Ветка над ним ощутимо раскачивалась, и кто-то маленький, гибкий, но сильный, копошился у него за плечами, перерезая веревку. Она шуршала, падала вниз безвольными кольцами, прямо на связку дротиков, чьи острия блестели в траве. Саймон мог бы дотронуться до них – подвесили его низко, над самой землей.
Он ощутил, что руки его свободны, и хрипло пробормотал:
– Ноабу? Ты?
– Мой, – отозвался тот, переползая к щиколоткам Саймона. – Держись! Сейчас мы упасть.
Они упали. Саймон выставил левую руку, потом перекатился на бок, стараясь не подмять под себя пигмея. Почти инстинктивно он ощупал раненое плечо. Кровь не шла, и боли он не чувствовал, зато ожоги горели так, словно шея и запястье превратились в пару хорошо пропеченных бифштексов. Но это было мелочью, пустяком, который не мог ни помешать ему, ни остановить. Он согнул руку в локте, напряг мышцы и довольно усмехнулся.
– Прож-жетор не мигать, – сказал Ноабу. – Он не мигать, мой приходить, а ты – висеть. Значит, зукк тебя обмануть! Словить Две Руки как птичка! Нехорошо! Мой верно говорить – два леопарда лучше, чем один. Но ты – упрямый леопард!
– Я – леопард с паленой шкурой, – откликнулся Саймон. – А в остальном ты прав, Ноабу. Конечно, прав… Ну, а что там с нашей девушкой?
– С твоей девушкой. Две Руки, – уточнил маленький охотник. – Девушка сидеть на дереве и плакать, бояться за тебя. Хороший девушка! Только ноги слишком длинный.
– Это ничего. Длинные ноги девушкам не помеха, – пробормотал Саймон, подбирая пару дротиков и вслед за пигмеем прячась в тень под деревьями. От них до бассейна было двадцать шагов и тридцать – до входа на станцию. Он смог бы метнуть дротик вдвое дальше. И он не боялся промахнуться.
– Зукк не знать, что мой здесь, – Ноабу коснулся его локтя сухими тонкими пальцами. – Мы идти на станция и убивать зукк? Так, как они убивать Жула Дебеза?
– Нет. Они выйдут. Они знают, что кто-то пришел. Эти башни им сказали, – Саймон вытянул дротик к ближайшей решетчатой вышке Периметра.