Вся остальная, и очень немалая часть Аршада, являлась пустыней, ничейной землей – ничейной в том смысле, что ни один из местных владык не рисковал прибрать ее к рукам. В пустыне жили кочевники, воинственные племена, объявившие о своей независимости еще в Эпоху Исхода, ушедшие из Ирака и Аравии и теперь не подчинявшиеся никому, кроме собственных шейхов. Это было их правом, закрепленным в Конвенции Разделения, но создавало массу неприятных инцидентов. Племенные территории были не разграничены, стычки меж кочевниками случались нередко, и втиснуть их в кодекс международных законов не удавалось самым квалифицированным юристам. С одной стороны, все творившееся в Восточной Пустыне могло рассматриваться как внутреннее дело, не подлежащее санкциям ООН; с другой, племена все-таки были разными, и значит, всякую их свару полагалось толковать в терминах внешней агрессии и вынужденной обороны.

В этом вопросе Совет Безопасности ООН занимал мудрую позицию невмешательства – до тех пор, пока речь касалась кражи овец, верблюдов и девушек или вендетты местного значения с десятком-другим трупов. С такими делами вполне справлялись посредники, ишаны, кадии и эмиры, самым уважаемым из коих являлся Азиз ад-Дин Абдаллах, прямой потомок дочери пророка Фатимы. Но временами назревали потасовки посерьезней (вроде той, из-за почившего верблюда), и тогда за дело принималось ЦРУ. Любая из этих акций была весьма серьезной и крайне деликатной – ведь тут требовалось мирить, а не стрелять.

Саймон справился без стрельбы и мог испытывать законную гордость, так как во время операции его пистолет пребывал в кобуре, а нож – в ножнах. Правда, пришлось устроить взрыв – совсем небольшой, но при воспоминании о нем по спине у Саймона ползли холодные мурашки. Даже солнце Счастливой Аравии, струившее щедрый жар на прекрасную Басру, не могло их растопить.

– Ты ничего не ешь, Ришад, – произнес амир ал-муми-нин, сухощавый бронзоволицый мужчина с ястребиным носом, облаченный в шелковую джуббу. Выглядел он в ней весьма импозантно, как древний арабский властитель, вот только глаза были совсем не арабскими – синими и прозрачными, как море в тихий полдень. Этот наследственный знак, передававшийся в роду ад-Динов больше трех столетий, интриговал Саймона, но прямой вопрос на подобные темы был бы нарушением этикета. – Ты ничего не ешь, – повторил Абдаллах, огорченно приподнимая бровь. – А почему? Не думаю, что в пустыне тебя хорошо кормили. Этим невежам, бану сулайм и бану килаб, неизвестно, что такое настоящая еда. Их шейхам приходится грызть верблюжьи кости, и даже в пятницу верблюд в их котле не слишком молодой. Вероятно, из тех верблюдов, что носили еще пророка Мухаммада.

– Я буду есть, амир ал-муминин, и воздам должное твоему столу, – сказал Саймон с поклоном. – Только сперва согреюсь. Сейчас моя кровь холодна, как у тех старых верблюдов, что носили еще святого пророка.

Они расположились по обе стороны ковра в одном из внутренних залов эмирской обители. Дворец был великолепен – как и этот дворик, облицованный мозаикой и лазуритом. Тут со всех четырех сторон сияли небесной голубизной колонны и арки, портики и лестницы; блестели синие плиты пола, искрился хрусталь светильников, шелестел и шептал фонтан его струи изгибались и падали вниз будто гибкие руки арабских танцовщиц. Трапеза тоже была достойна помещения: павлин, фаршированный фисташками, молочный ягненок на вертеле, фрукты, тончайшие лепешки, орехи и финики в меду и пять сортов шербета. Ворс на ковре был толщиною в ладонь, блюда – из чистого серебра, кувшины – с изящной чеканкой, а кубки украшены благочестивой надписью: “Во имя Аллаха милостивого, милосердного!” Саймону казалось, что он пирует с самим халифом Харуном ар-Рашидом. Тот, кстати, тоже носил титул “амир ал-муминин”.

Кровли у этого зала не было, и лишь плотный тент в белую и синюю полоску защищал от солнечного зноя. Но Саймон с удовольствием обошелся бы без тента – леденящий холод все еще терзал его, вгрызаясь в кости и плоть, царапая острыми когтями сердце. Он покосился на блюда и кувшины. Жаркое было восхитительным, фрукты в серебряных вазах услаждали взор, но вместо щербетов он предпочел бы увидеть пару обойм “Коммандоса”.

Абдаллах сочувственно свел брови над ястребиным носом.

– Я понимаю, сын мой, я понимаю… В юные годы я побывал во многих мирах, видел там льды и снега – это проклятие всевышнего! – и чувствовал холод. Это ужасно! От него спасают лишь теплые женские руки да ванна с горячей водой. Так что я прикажу, чтоб тебя помыли, согрели и умастили… Кому же лучше этим заняться? Айше? Или Махрух? Или Дильбар, Билкис, Камаре? Или Савде, Хаджар, Нази? Выбирай!

– Пусть будет Нази, – произнес Саймон, взвесив достоинства всех претенденток. – Нази, мне кажется, погорячее остальных.

Эмир кивнул и вымолвил с усмешкой:

– Да будет так! Ты, сын мой, заслуживаешь награды, ибо сделал богоугодное дело. Разумеется, эти бану сулайм и бану килаб – ослиный помет в сухом песке, но все же и к ним обращены слова пророка… – Полузакрыв глаза, он процитировал:

– И если бы два отряда из верующих сражались, то примирите их. Если же один будет несправедлив против другого, то сражайтесь с тем, который несправедлив, пока он не обратится к велению Аллаха. А если он обратится, то примирите их по справедливости и будьте беспристрастны: ведь Аллах любит беспристрастных!

– Сура сорок девятая, “Комнаты”, – произнес Саймон, принимаясь за павлина.

Абдаллах приоткрыл рот и удивленно моргнул.

– Воистину, Ришад, ты – юноша, исполненный редких достоинств! Ты знаком с Кораном? Откуда же, сын мой?

– У меня была девушка, Куррат ул-Айн. Отсюда, из Ирака, – сказал Саймон, обгладывая ножку павлина. – Иногда она читала мне Коран. Перед сном. Я запомнил. У меня хорошая память.

На мгновение милое личико Курри возникло перед ним и тут же растворилось в сияющем солнечном свете. Он выпил шербет из кубка с благочестивой надписью и возвратился к павлину. Он вдруг почувствовал страшный голод. Голод заставил забыть о Курри. Куррат ул-Айн, конечно, была хороша, однако Нази не уступала ей ни в чем. Достойная награда герою!

– Вижу, ты начал оттаивать, Ришад, – синие глаза эмира насмешливо блеснули. – Уже вспоминаешь о девушках!

– Они созданы Аллахом нам на радость, – пробормотал Саймон с набитым ртом.

– Я чуть не замерз в Абулфарадже, но мысль о девушках меня согревала, отец мой.

Особенно о Нази.

Разумеется, это являлось преувеличением. Там, в оазисе, он думал, как бы сохранить лицо перед толпами бану сулайм и бану килаб. Их собралось тысяч пять или шесть, все – увешанные оружием с головы до пят, на злых длинноногих дромадерах; казалось, еще чуть-чуть, и они вцепятся друг другу в глотки. Саймону пришлось продемонстрировать, что будет в этом случае.

Он подорвал фризер.

Эти устройства были разработаны совсем недавно и служили как безотказным средством умиротворения, так и смертельным оружием, экологически чистым и поражающим только живую силу противника. Все зависело от мощности: фризер-граната снижала температуру до минус сорока по Цельсию в радиусе десяти-пятнадцати метров, фризерная бомба могла превратить целый город в паноптикум с ледяными статуями. Как утверждал Дейв Уокер, отличный способ охлаждения горячих голов.

Конечно, никаких жидких газов или иной примитивной начинки во фризерах не использовали. Фризер был очень хитрым механизмом, аккумулирующим тепловое излучение в локальной области пространства, своеобразной “черной дырой”; границы ее были несколько размыты, и во всех инструкциях рекомендовалось держаться от нее подальше. Саймон, вместе с любопытными старейшинами бану сулайм и бану килаб, попал на периферию взрыва, пережив массу острых ощущений. Теперь все они могли представить чувства мамонта, дремлющего в вечной мерзлоте.

Источник Абулфарадж, круглый небольшой бассейн с каменными бортиками, замерз моментально, а камни потрескались и оделись седоватым инеем. Внушительное получилось зрелище! Даже Саймон содрогнулся – правда, не от страха, а от стужи. Что до кочевников, то они, проявив редкое благоразумие, решили, что теперь святой источник очищен и можно вернуться к прежним порядкам использования вод. Их шейхи, видимо, тряслись до сих пор, и Саймон испытывал к ним нечто вроде сочувствия: все они были людьми немолодыми и погреться в женских объятиях никак не могли.