Это было прибыльное дело, но трудность состояла в том, чтобы выгрузить товар и доставить его покупателям. Кто-то, опять в баре, потому что большая часть нашего времени проходила в отелях и барах, рассказал Лоэ, что имеет пятнадцать тысяч винтовок на борту корабля, не знаю уж в каком порту, и обещал ему огромные комиссионные, если Лоэ удастся их продать.
Проблема заключалась в том, чтобы перевезти их из одного порта в другой, несмотря на запреты.
И вот мы начали продавать винтовки. Я говорю «мы», потому что мне часто приходилось играть свою роль.
— Почему ты смеешься?
— Все было почти как в оперетте. Если глядеть издалека, это кажется забавным. Забавным и жалким. Эти винтовки, которых я никогда не видела, которые, может быть, вообще никогда не существовали, мы продали, не знаю уж сколько раз, самым различным группировкам. Мы говорили, что живем этими винтовками, причем иногда — роскошно. Корабль, на котором они находились, или считалось, что находятся, ходил под греческим флагом и долгое время сновал вдоль всего побережья, от Панамы до Огненной Земли, никогда не освобождаясь от своего груза.
Мы получали наши комиссионные, а в последний момент возникало препятствие — циклон, революция или полицейское расследование с установлением надзора.
— Лоэ это делал нарочно?
— Может быть. Министры и генералы принимали нас с большой помпой, а потом вдруг приходилось быстро менять климат. В конце концов пришлось покинуть и континент, где мы докатились бы до тюрьмы или же нас расстреляли бы за помощь мятежникам.
Мы отплыли в Гавану, и Лоэ с его представительной внешностью сумел произвести впечатление на французского посланника, и тот на какое-то время взял его под свое покровительство. Для всех окружающих я была мадам Лоэ. На этот раз речь шла о создании уже не газеты, а журнала, который занимался бы французской пропагандой на все страны Латинской Америки.
— Вы, должно быть, снова отправились в путь?
— В Каир, даже не забрав свои чемоданы, потому что мы остались должны в отеле, не помню уж за сколько недель.
— Ты не была несчастлива?
— Я же сама этого хотела.
— Ты все еще любила его?
Жанна посмотрела на нее, но прямо не ответила:
— Я так хорошо его знала! Я знала все его маленькие слабости, все подлости, и Бог знает, сколько у него их было!
— Ты говорила ему о них?
— Да.
— Вы ссорились?
— Почти каждую ночь. Потом он меня колотил.
— И ты позволяла ему это?
— Мне случалось выкладывать ему всю горькую правду, чтобы он меня поколотил.
— Не могу этого понять.
— Не имеет значения. Я убежала, не так ли? Не забывай — только по своей воле. И когда начинаешь кубарем катиться вниз, иногда бывает, что получаешь наслаждение, погрязнув во всем этом, и тогда нарочно идешь дальше и дальше.
— Немного похоже на то, как меня задаром наняли служанкой, хотя в этом не было никакой необходимости!
— Если тебе угодно.
— Ты не любила его, но ты шла за ним, ты слушалась его, как собака.
— Да. И мы пили вдвоем, особенно в последнее время нашей совместной жизни. Мы проводили большую часть ночи за выпивкой, а потом бранились.
Он умер за три недели, от плеврита, в госпитале.
— Ничего тебе не оставив. И тогда ты нанялась к своим бельгийцам?
— Почти. Не сразу.
Она покраснела, не объясняя причины. Если она тогда испробовала какой-нибудь другой способ существования, то сейчас предпочитала не говорить о нем и не думать.
— Вот и все, Дезире. Иди спать. Я тебе очень обязана. Ты оказала мне услугу и достаточно покрутилась возле кастрюль. Ты можешь сейчас сказать себе, что к этому и стремилась, и это, во всяком случае, будет утешением.
Уже уходя от нее, Дезире, которая несколько мгновений что-то обдумывала у порога, вздохнула:
— В конце концов, ты тоже из этой семьи.
— Входите, доктор. Будьте так любезны, закройте дверь, потому что я, вероятно, задам вам некоторые вопросы, которые никому нет нужды слушать.
Уже давно — не правда ли? — вы не видели столько оживления в доме.
— Вы уезжаете с ними? — спросил он, откидывая простыню.
— Сначала я хотела бы узнать, что вы думаете о моих ногах. Опухлость немного опала со вчерашнего дня. Они начали синеть. Теперь я могу сама дотащиться до туалета.
Кончиками пальцев доктор касался опухших ног в разных местах, рисовал круги и, нахмурив лоб, смотрел, как медленно исчезают белые следы.
— Я хотел бы как следует прослушать ваше сердце.
Он старательно занимался этим не менее десяти минут, передвигая полотенце по голой груди и спине Жанны, заставляя ее дышать сильнее, слабее, потом задержать дыхание и снова дышать.
— Ну, доктор?
— Вы правы. Сердце неплохое. Не думаю, что электрокардиограмма так уж нужна.
— Чем же вы обеспокоены?
— Я спросил, каковы ваши намерения. Как я понял из того, что мне сказали внизу, ваша невестка с детьми сейчас отбывают в Пуатье.
— Точно. Но я-то еще не в состоянии путешествовать, верно?
— Действительно, вам сейчас невозможно ехать в таких условиях. Поскольку вы больше не можете оставаться здесь, я позабочусь, чтобы вас сразу же перевезли в госпиталь.
Он бросил на нее взгляд, ожидая, что она вздрогнет при слове «госпиталь», переменит позу, станет плакать, жаловаться или даже бунтовать. Но она продолжала улыбаться ему:
— Присядьте на минутку, доктор.
— У меня сегодня много визитов. Я могу уделить вам лишь несколько минут.
— Тем не менее вы с самого воскресенья хотите о чем-то меня спросить.
Вы не сделали этого, потому что боялись обидеть или огорчить меня. Может быть, и потому, что боялись проявить излишний интерес к частной жизни своих пациентов. Я помогу вам, задав прямой вопрос. Если предположить, что я, как только встану, снова примусь за работу, как в последние дни, то сколько, по-вашему, времени пройдет до следующего рецидива?
— Не более нескольких недель.
— А потом?
— Вы сляжете, все начнется сначала, и вы опять будете вынуждены лежать в постели. Это будет случаться все чаще и чаще, особенно летом.
— Чуть ли не половину времени быть в постели?
— Не сразу.
— А потом?
— С годами все будет усугубляться.
— И сколько лет пройдет, пока я стану полностью неподвижной?
— Это зависит от того, как много у вас будет забот. Если вы поедете с ними, то не больше четырех-пяти лет. С другой стороны…
— Говорите же!
— Если они останутся без вас, я не знаю, что станет с парнем и его сестрой.
— А что бы вы сделали на моем месте?
— Позвольте не отвечать на этот вопрос.
— Итак, доктор, я оказалась почти в том же положении, что и мой брат.
Мне тоже, как объяснил нотариус Бижуа, говоря о Робере, приходится выбирать одно решение из двух, точнее — из трех. Приют, где я смогу безмятежно жить и где позаботятся о моих ногах. Семья, где я превращусь в служанку и буду невыносимой обузой всякий раз, когда заболею.
— Да.
— Я не касаюсь третьего решения.
— Да.
— Полагаю, что нотариус остался недоволен выбором Робера.
— Он надеялся на другое.
— Чтобы он уехал, я знаю. А вы?
— У нас с мэтром Бижуа вовсе не обязательно одинаковая точка зрения.
— Вы находите, что Робер поступил правильно?
— Я католик.
— Тогда для него это означает тюрьму. Для меня, стало быть, приют?
— Поскольку я врач, то мой долг посоветовать вам это.
— А поскольку вы мужчина и католик, то предпочли бы, чтобы я весь остаток жизни посвятила попыткам поддержания хоть какого-то порядка в семье.
— Вы смогли бы это.
— Я могу с помощью хитростей и хлопот помешать им терзать друг друга и терзаться самим. Я могу на какое-то время помешать Луизе пить, и особенно не дать ее кризисам превращаться в столь ужасающую мелодраму, от которой всем делается дурно.
Как знать! Я могу, в крайнем случае, за несколько лет добиться того, чтобы Анри смирился со своим положением мелкого служащего, приучился к среднему достатку, гордился своей работой.