Вскоре после вечерней трапезы Менико приказал всем ложиться спать. Завтра им придется рано встать, чтобы подготовиться к самому важному в их жизни выступлению. Он благожелательно улыбнулся, когда Алдине увела Ниери из комнаты. Дэвин был уверен, что в эту ночь девушки лягут вместе, и подозревал, что впервые. Он пожелал им насладиться друг другом, зная, что сегодня танец волшебным образом сблизил их. И еще он знал, потому что однажды это произошло с ним самим, как такое сближение заставляет ярче вспыхнуть пламя свечей у постели поздно ночью.

Он оглянулся в поисках Катрианы, но она уже поднялась к себе. Тем не менее она быстро чмокнула его в щеку тогда, во дворце Сандрени, сразу же после мощных объятий Менико. Это было началом или могло быть началом.

Он пожелал всем спокойной ночи и поднялся в отдельную комнату: эту единственную роскошь он потребовал для себя у Менико из бюджета труппы после смерти Марры.

Он ожидал, что она ему приснится из-за траурных обрядов, из-за неудовлетворенного желания, потому что она снилась ему почти каждую ночь. Вместо этого он увидел бога.

Он увидел Адаона в горах Тригии, нагого и великолепного. Увидел, как струится его кровь, когда его разрывают на части обезумевшие жрицы, подстрекаемые к преступлению своей женской сутью каждый год в это осеннее утро ради еще более истового служения богу. Как рвут на куски плоть умирающего бога в служении двум богиням, которые любили его и были ему матерью, дочерью, сестрой, невестой круглый год и все годы с тех времен, когда Эанна дала имена звездам.

Они делили его между собой и любили его всегда, за исключением одного этого утра на переломе времени года. Этого утра, которое должно было стать предвестником, обещанием наступления весны и окончания зимы. Этого единственного утра в горах, когда богу, который был человеком, суждено быть убитым. Растерзанным и убитым, чтобы его положили на его место, в землю. Чтобы он стал землей, в свою очередь орошенной дождем слез Эанны и горестными слезами нескончаемых подземных ручьев Мориан, извивающихся от неутоленного желания. Убитым, чтобы возродиться и снова быть любимым, все сильнее с каждым минувшим годом, с каждой смертью в одетых кипарисами горах. Убитым, чтобы быть оплаканным, а затем восстать, как восстает бог, как восстает человек, как поднимается пшеница на летних полях. Восстать, а затем возлечь с богинями, со своей матерью и невестой, сестрой и дочерью, с Эанной и Мориан, под солнцем и звездами, и кружащимися по небу лунами — голубой и серебряной.

Дэвин с ужасом наблюдал во сне эту первобытную сцену: женщины несутся вверх по склону горы, их длинные волосы развеваются за спиной, они гонят бога-человека к пропасти над стремниной Касаделя.

Он видел, как ветки горных деревьев и ощетинившихся колючками кустарников срывают с женщин одеяния, как они сами охотно остаются обнаженными, чтобы бежать еще быстрее, как глотают на бегу кроваво-красные ягоды сонрай, чтобы одурманить себя и подготовить к тому, что им предстоит совершить высоко над ледяными струями Касаделя.

Он видел, как бог наконец обернулся. Его огромные черные глаза были знающими и отчаянными одновременно, пока он стоял у края пропасти, словно загнанный олень, на предопределенном, заранее выбранном, исконном месте своего конца. И Дэвин видел, как женщины настигли его там, как по их телам струилась кровь, а волосы развевались по ветру, как Адаон склонил свою гордую, великолепную голову перед роком их терзающих рук, зубов и ногтей.

И там, в конце погони, Дэвин увидел, что рты женщин широко открыты, что они перекликаются друг с другом в экстазе или страдании, терзаемые неудержимым желанием, или безумием, или горечью, но во сне их крики были беззвучными. Вместо криков всю эту дикую сцену среди кедров и кипарисов на склонах гор сопровождал единственный, пронзительный звук тригийской пастушеской свирели, которая играла мелодию его детства где-то высоко и далеко.

И в самом конце, когда женщины приблизились к богу, и схватили его, и сомкнулись вокруг него у пропасти над Касаделем, Дэвин увидел, что лицо терзаемого бога было лицом Алессана.

3

Еще до того, как осторожный Альберико явился из заморского Барбадиора и стал править в Астибаре, этот город, любивший называть себя «Большим пальцем, который управляет Ладонью», славился некоторым аскетизмом. В Астибаре обряды прощания с покойником никогда не проводились в присутствии усопшего, как в других восьми провинциях. Такая процедура считалась излишней, так как возбуждала слишком сильные чувства.

Им предстояло выступать в центральном дворе дворца Сандрени, а зрителей разместили на стульях и скамьях, расставленных по периметру двора, и на балконе, тянущемся вдоль внутренних комнат двух верхних этажей. В одной из этих комнат, украшенной подобающими случаю драпировками — серо-голубыми с черным, лежало тело Сандре д'Астибара. На его веки положили монеты для уплаты безвестному привратнику у последних врат Мориан, в руки положили немного еды, а ноги обули в башмаки, поскольку никто из живых не знал, как долог последний путь к богине.

Позднее Сандре должны были вынести во двор, чтобы все желающие из города и дистрады, кто не побоится запоминающих взоров барбадиорских наемников, несущих караул снаружи, могли пройти цепочкой мимо его гроба и бросить серебристо-голубые листья олив в хрустальную вазу, уже стоящую на постаменте во дворе.

Обыкновенных граждан — ткачей, ремесленников, лавочников, крестьян, матросов, слуг, мелких купцов — должны были пропустить во дворец позднее. Сейчас снаружи доносились их голоса: они собрались, чтобы послушать музыку обряда отпевания старого герцога. А пока что во дворе образовалась самая необычайная смесь мелкого и высшего дворянства и богатого купечества, какую Дэвину еще не доводилось видеть в одном месте.

Вся знать астибарской дистрады прибыла из своих загородных поместий на Праздник Виноградной Лозы. А приехав в город, они не могли пропустить обряд прощания с Сандре, пусть даже многие, или большинство из них, страстно ненавидели его во время правления, а отцы или деды некоторых даже покупали яд или нанимали убийц лет тридцать назад в надежде увидеть этот обряд намного раньше.

Двое жрецов и жрица Адаона уже сидели на своих местах. У них был такой спокойный и торжественный вид, какой обычно бывает у всех священников, словно они причастны к тайне, сообща охраняемой ими от простых смертных.

Артисты Менико ожидали в маленькой комнатке, выходящей окнами во двор, которую Томассо приказал отвести для них. Там было накрыто обычное угощение, а кое-что далеко выходило за рамки обычного. Дэвин, например, не помнил, чтобы где-нибудь музыкантам подавали голубое вино. Это был экстравагантный жест. Тем не менее он не соблазнился: было еще слишком рано и он чересчур нервничал. Чтобы успокоиться, Дэвин подошел к Эгано, который, как обычно, лениво барабанил по столешнице.

Эгано поднял глаза и улыбнулся.

— Это просто выступление, — произнес он со своим мягким пришепетыванием. — Будем делать то же, что и всегда. Будем делать музыку.

Дэвин кивнул и выдавил из себя ответную улыбку. В горле у него было сухо. Он подошел к столам, и один из двух ожидающих приказаний слуг поспешно налил ему воды в хрустальный с золотом бокал, который стоил больше, чем все, чем владел Дэвин в этом мире. Через несколько мгновений Менико подал знак, и они вышли во двор.

Начали танцовщицы под звуки укрытых от взоров струнных и свирелей. Без певцов. Пока.

Если Алдине и Ниери и зажигали свечи любви прошлой ночью, это никак не проявилось в то утро, а если и проявилось, то лишь в сосредоточенности и напряженности их согласованных движений.

Иногда казалось, что они ведут музыку за собой, иногда — что следуют за ней. В своих серо-голубых туниках и черных перчатках, скрывающих ладони, с худыми набеленными лицами они выглядели поистине потусторонними созданиями. Именно этого добивался от своих танцовщиц Менико. Танец не должен быть зазывным или искушающим, как считали в некоторых труппах, или просто грациозной прелюдией к основному выступлению, как понимали его в некоторых других труппах. Танцовщицы Менико были проводниками, холодными и непреклонными, в царство мертвых. Постепенно, неумолимо их медленные, торжественные движения, бесстрастные, почти нечеловеческие лица заставили погрузиться в молчание эту своенравную, гордую собой аудиторию.