Только в конце зимы, когда все листья облетели, а лед только начинал таять на скатах крыш, она позвала Верховного жреца и приказала ему послать письмо в то место, где, как ей было известно — и ему тоже, единственному из всех жрецов, — ее сын будет находиться в дни Поста, начинающие весну. Она все просчитала. Много раз.

И еще она хорошо рассчитала время, и не случайно. Она видела, что Данолеону хочется возражать, отговаривать ее, убеждать в опасности и призывать к осторожности. Но видела, что почва выбита из-под его ног, видела это по тому, как беспокойно задвигались его крупные руки, а голубые глаза забегали по комнате, словно искали аргументы на голых стенах. Она терпеливо ждала, когда он в конце концов посмотрит ей в глаза, а потом увидела, как он медленно склонил голову в знак согласия.

Как отказать умирающей матери в просьбе послать весть ее единственному оставшемуся в живых ребенку? Мольбу, чтобы этот ребенок приехал попрощаться с ней перед тем, как она переступит порог Мориан. Особенно если этот ребенок, мальчик, которого она сама отправила на юг через горы столько лет назад, был последним, что связывало ее с тем, чем она была когда-то, с ее разбитыми мечтами и погубленными мечтами ее народа?

Данолеон пообещал написать это письмо и отослать его. Она поблагодарила его и снова легла на кровать после того, как он ушел. Она по-настоящему устала, ей было по-настоящему больно. Она держалась. Полгода исполнится как раз после весенних дней Поста. Она все подсчитала. Она доживет до встречи с ним, если он приедет. А он приедет; она знала, что он к ней приедет.

Окно было слегка приоткрыто, хотя в тот день было еще холодно. Снег в долине и на склонах холмов лежал мягкими, сыпучими складками. Она смотрела на него, но ее мысли неожиданно вернулись к морю. С сухими глазами, потому что она ни разу не заплакала с тех пор, как все рухнуло, ни единого раза, она бродила по дворцам-воспоминаниям прежних времен и видела, как набегают волны и разбиваются о белый песок побережья, оставляя за собой живые ракушки, жемчужины и другие дары на дуге пляжа.

Так ждала в тот год Паситея ди Тигана брен Серази, бывшая принцесса, жившая во дворце у моря, мать двух погибших сыновей и одного еще живого, когда зима у гор сменялась весной.

— Два предупреждения. Во-первых, мы музыканты, — сказал Алессан. — Только что объединившиеся в труппу. Во-вторых: не называть меня по имени. Здесь нельзя. — Его голос приобрел те рубленые, жесткие интонации, которые Дэвин помнил по той первой ночи в охотничьем домике Сандрени, когда все это для него началось.

Они смотрели вниз, на долину, уходящую на запад в ясном свете позднего дня. За ними текла Сперион. Неровная, узкая дорога долгие часы извивалась по склонам гор до этой наивысшей точки. А теперь перед ними развернулась долина, деревья и трава в ней были уже тронуты золотистой зеленью весны. Приток реки, питаемый тающим снегом, стремительно уносился на северо-запад от подножий гор, блестя на солнце. Купол храма в центре святилища сверкал серебром.

— А как тебя тогда называть? — тихо спросил Эрлейн. Он казался подавленным то ли из-за тона Алессана, то ли из-за ощущения опасности, Дэвин не знал.

— Адриано, — после секундной паузы ответил принц. — Сегодня я Адриано д'Астибар. На время этого воссоединения я стану поэтом. На время этого триумфального, радостного возвращения домой.

Дэвин помнил это имя: так звали молодого поэта, прошлой зимой казненного на колесе смерти Альберико из-за скандальных «Элегий Сандрени». Он несколько секунд пристально смотрел на принца, затем отвел взгляд: сегодняшний день не годился для вопросов. Если его пребывание здесь имело какой-то смысл, то состоял он в том, чтобы как-нибудь облегчить Алессану его положение. Только он не знал, как это сделать. Он снова чувствовал себя совершенно не на своем месте, недавний прилив возбуждения угас при виде мрачного лица Алессана.

К югу от них над долиной возвышались пики гор Сфарони, более высокие, чем даже горы над замком Борсо. На вершинах лежал снег, и даже на середине склонов — зима не так быстро отступала на этой высоте и так далеко к югу. Однако внизу, к северу от подножий гор, в защищенной, тянущейся с востока на запад долине, Дэвин видел набухшие на деревьях почки. Серый ястреб на мгновение почти неподвижно повис в восходящем потоке, потом круто повернул на юг и вниз и исчез за горами. Внизу, на дне долины, огороженное стенами святилище казалось обещанием мира и покоя, защищенным от зла всего мира.

Но Дэвин знал, что это не так.

Они двинулись вниз, теперь уже не спеша, так как это было бы необычным для трех музыкантов, приехавших сюда среди дня. Дэвин остро чувствовал опасность. Человек, позади которого он ехал, был последним наследником Тиганы. Он спрашивал себя, что сделал бы Брандин Игратский с Алессаном, если бы принца предали и захватили после стольких лет. Он вспомнил слова Мариуса из Квилеи на горном перевале: «Ты доверяешь этому посланию?»

Дэвин никогда не доверял жрецам Эанны. Они были слишком хитрыми, самыми хитроумными из всех священнослужителей, слишком хорошо умели направлять события в собственных целях, которые могли быть скрыты в далеком будущем. Служители богини, полагал он, могли счесть более легким выходом встать на точку зрения далекого будущего. Но всем известно, что у жрецов Триады установилось тройное взаимопонимание с пришлыми тиранами. Их общее молчание, их молчаливое пособничество было получено в обмен на разрешение отправлять свои обряды, которые значили для них больше, чем свобода Ладони.

Еще до встречи с Алессаном у Дэвина было на этот счет собственное мнение. Его отец никогда не стеснялся откровенно высказываться в адрес жрецов. И теперь Дэвин снова вспомнил ту единственную свечу, которую Гэрин зажигал в знак протеста дважды в год в ночь Поста в пору его детства в Азоли. Теперь, когда он стал думать об этом, он обнаружил множество нюансов в мигающих огоньках этих свечей среди темноты. И они сказали ему о его флегматичном отце много такого, о чем он раньше не догадывался. Дэвин покачал головой: сейчас не время бродить по дорогам прошлого.

Когда извилистая горная тропа наконец-то спустилась в долину, она перешла в более широкую и ровную дорогу, идущую наискось к святилищу в центре долины. Примерно в полумиле от внешних каменных стен по обе стороны от дороги начались двойные ряды деревьев. Вязов, с начавшими распускаться листьями. За ними по обе стороны Дэвин увидел работающих в поле людей, некоторые из них были наемными мирянами, некоторые жрецами, одетыми не в церемониальный белый цвет, а в поношенные светло-коричневые одежды. Начались работы, которых требует земля после окончания зимы. Один из них пел приятным, чистым тенором.

Восточные ворота святилища были открыты, простые, без украшений, не считая звездного символа Эанны. Но высокие, заметил Дэвин, из тяжелого кованого железа. Стены, окружающие святилище, тоже были высокими, из толстого камня. Они соединяли башни — всего восемь, — выступающие вперед через определенные промежутки из широкого кольца стен. Это место, сколько бы сотен лет назад его ни построили, предназначалось для обороны от врагов. Внутри комплекса безмятежно возвышался над остальными зданиями купол храма Эанны и сверкал на солнце, когда они подъехали к распахнутым воротам и въехали внутрь.

Оказавшись за стенами, Алессан остановил коня. Впереди, невдалеке от них, слева, раздался неожиданный взрыв детского смеха. На открытом травяном поле, устроенном за конюшнями и большим жилым зданием, полдесятка мальчишек в голубых туниках гоняли палками мяч — играли в маракко под надзором молодого жреца в бежевом одеянии.

Дэвин смотрел на них с внезапной острой грустью и ностальгией. Он живо вспомнил, как ходил в лес возле их дома вместе с Поваром и Нико, когда ему исполнилось пять лет, чтобы срезать и принести домой свою первую палку для маракко. А потом часы — но чаще минуты, — оторванные от домашних дел, когда они втроем хватали свои палки и один из потрепанных, сменяющих друг друга мячей, которые Нико терпеливо сооружал, наматывая бесчисленные слои ткани, и носились в грязи по скотному двору, воображая себя командой Азоли на предстоящих Играх Триады.