Он поднял с земли толстую гибкую ветку; надавливая на нее коленом и напрягаясь так, что вздулись жилы на руках, разломил ее. Улыбнулся победно, отбросил прочь отломанные куски и, распахнув руки, потянулся, словно хотел обнять весь мир.
«Реки сбегаются к морям, – думал Тимофей, – их воды становятся волнами. Так и в книжном море. Есть и новгородская волна. Что я? Горсточка влаги в той волне, но и я могу прибавить ей силу. Наступит пора, и вешним половодьем разольется по свету людская мудрость, накопленная и горсточками и потоками, теми, кто умнее, ученее меня… Пусть не я, иные, на смену грядущие, прославят Отчизну не только деяньями, а и словом правдивым…»
Он сел на пенек, укутанный уже поникшей, осенней травой, стебли ее обвивал бело-зеленый гречишник. Усмехнулся: в детстве верил, что под такими пеньками клады упрятаны.
«Дабы съесть орех, – продолжал размышлять Тимофей, – его надо излущить от скорлупы. Так и со словом: освободи его от притворной мудрости, сделай простым, чтобы истинный вкус обрел».
В тихих водах Спасовки отражались купы серебристых ив и берез. Резвились нырки, взмывали ласточки, едва не касаясь крылами воды, и одинокая крушинница[22] лениво кружила над водой. Рядом с Тимофеем, выбиваясь из-под камня, неутомимо журчал холодный ключ, а в поднебесье бесконечными стаями тянулись на юг чибисы и перепела.
Всем сердцем своим любил и чувствовал Тимофей новгородскую задумчивую осень, ее закаты и восходы, ее залитые водой мшистые луга, и этот темно-зеленый бархат трав, и эту негромкую, усталую перекличку птиц. Он любил лес, охваченный пламенем: осины, небрежно набросившие на плечи багряные плащи, черемуху, величественно нарядившуюся в пурпур, стыдливо розовеющий бересклет, ольху, что еще долго стоит в скромном зеленом уборе.
Заполоняют сады синицы, стаи куропаток бродят по оврагам, красавы со вздыбленными хохолками общипывают рябины, а по ночам неподалеку от стен Детинца пугает прохожих зловещим криком ушастая сова.
Осень, осень! Утренняя роса на паутине, поземка из листьев по улицам, веселый перемиг анютиных глазок на чернеющих делянках, сосредоточенный взгляд ядовитого вороньего глаза в лесу… И грачиные гнезда на черных деревьях, и печальные луковки церквей на сером, в желтоватых подпалинах небе.
Откуда-то вынырнул юркий белоголовый мальчонка; протягивая Тимофею кусок бересты, попросил тонким голосом:
– Дяденька, сделай ладью. Ну чо те стоит, сделай!
Тимофей взял протянутый кусок березовой коры.
– Ладью так ладью, – охотно согласился он, снял с кожаного пояса нож-складень и начал строгать кору.
Мысли невольно обратились к Кулотке: «Где он? Что стало с ушкуйниками? Может быть, Авраам получил от Кулотки весть?»
Выстрогав ладью, Тимофей отдал ее мальцу, потом процарапал на берестяной коре: «Поклон от Тимофея Аврааму. К вечеру приду», – и спросил:
– Звать-то тебя как?
– Онфим…
– Кузнеца Авраама с Неревского конца ведаешь?
– Ведаю.
– Вот, Онфим, грамотку ему снеси. – Он порылся в карманах, нашел отвердевший медовый пряник – два голубя на ветке сидят. – Получай! – И подтолкнул мальчонку.
Тот припустил так, что только пятки засверкали.
Авраам, стоя у ворот своей кузни, молча, с неприязнью глядел на проходившего мимо Незду. На посаднике суконный кафтан с золотым прыском, красные легкие сапоги. Он смотрел на кузнеца в упор, взглядом требуя почтения. Не дождавшись, скривился принужденно:
– Не признаешь, должничок?
– Как не признать! Да беда – гнуться не привычен.
– Гляди, упрешься – переломишься! – со скрытой угрозой в голосе произнес Незда, но тотчас, добродушно улыбнувшись, пошутил: – Сверху-то легко плевать, снизу сподручно ли?
– Спробуем, – сузил глаза Авраам, и, казалось, они полыхнули язычками ненависти.
«Повремени, прямодушный, скручу я тебя – милости попросишь!» – мысленно пообещал посадник и легкой походкой беспечного и всем довольного человека пошел дальше.
А кузнец, глядя ему вслед, думал: «Изгубило б тебя болезнями, присвойщик! Ишь плывет, как вошь в коросте. Погоди, встретимся еще на одной стезе – рылом хрен заставлю копать».
К Аврааму подбежал мальчик; протягивая кусок коры, сказал, с трудом переводя дыхание:
– Дяденька, тощой передал… Вот…
И посмотрел снизу вверх выжидательно.
Когда Тимофей шагнул в открытую дверь кузницы, Авраам загружал рудой и древесным углем сыродувную печь-домницу. В мастерской, заполненной дымом, валялись на земляном полу клещи, молот, мехи. Кисловато пахло остывшее от накала железо.
Авраам разогнулся:
– Пришел, сынок?
– Доброго здоровья! Я узнать – нет ли вестей о Кулотке? Тревожусь…
– Сгинул ухарь, – покачал головой Авраам, – ничего не слыхать…
Они помолчали.
– Как с молодой-то живешь? – спросил Авраам, неторопливо вытирая руки тряпкой.
– Ладно! – живо откликнулся Тимофей. – Как един…
– Дай-то бог! – Авраам опять помолчал, словно колеблясь: говорить ли? И, видно, решившись, сказал неохотно: – Мирская молва что морская волна… Болтают: торкается в избу, когда тебя нет, нездовский кисляй.
Сказал и сам пожалел. Лицо Тимофея стало темным от гнева:
– Подлые наговоры! Не верьте, дядя Авраам! Друг он мой! Если другу не верить – кому верить?
– Ну, прости. За всеми мухами не убегаться. И я хорош – болтлив, как женка с Торга. Прости… – Он хитро прищурил серые умные глаза: – А я тут примыслил… – Кузнец поднял с пола запыленную полосу железа и с силой вдавил в нее большой палец руки. Протягивая полоску Тимофею, предложил: – Гляди да смекай, коли мышлявый.
Тимофей, ничего не понимая, с недоумением разглядывал волнистый отпечаток пальца.
– Не догадался? – Авраам довольно погладил бороду, поднял правую густую бровь, посмотрел пытливо на Тимофея. – А кабы и буквы вот так оттискивать? А? Как печать-перстень? Отлить буковки и отпечатывать? Как мыслишь, мастер?
Тимофей даже подскочил от удивления и радости.
– А верно! Можно! – захлебываясь, воскликнул он. – Можно!
– Я слыхал от гостей приезжих, – задумчиво сказал Авраам, – у китайцев один кузнец, вроде бы Мишей[23] звали, тоже, давно тому, додумался знаки из глины делать…
Они еще долго и увлеченно обсуждали, как бы и впрямь придумать такую хитрость вместо рукописания, и Авраам, проведя рукой по своей гривастой голове, сказал задумчиво:
– Может, в нашем Новгороде потому и людей грамотных боле, и летописание уже два столетия, что свободнее у нас дышится, чем в других городах? У нас простой людин к грамоте тянется…
– Людям всегда надо правду в глаза говорить! – словно отвечая на какие-то свои мысли, страстно воскликнул Тимофей и хрустнул нервными худыми пальцами.
– Так-то оно, дружок, так, – согласился Авраам. – Правдивое слово к сердцу льнет. Да ведь и очи колет… А богатеи ой как очи свои берегут…
И на этот раз Тимофей долго задержался у своего учителя.