Кулотка, глядя на них, улыбался; кивнув в сторону медвежонка, добродушно посоветовал Пумге:

– Богу молись, а к берегу сам гребись.

Пумга радостно закивал головой, словно принимая совет.

Подняв Кулотку на ноги, Пумга стал обучать его языку тайги и тундры: как находить дорогу по снеговым волнам-застружинам, что оставляет ветер; как делать костры из сухого мха, расставлять ловушки-пасти для зверья, ивовые плетни для рыбы, сохранять ее в ямах; как различать след горностая и ловко снимать шкуру песца.

Когда все эти премудрости были постигнуты Кулоткой, Пумга повел его в самые обильные пушным зверем места осматривать ловушки. Он ругался и тряс кулаками, обнаружив у одной из них обглоданные росомахой кости соболя, а первого же вынутого из пасти серебристого песца подарил Кулотке со словами:

– Твой… твой… скоро сам добудешь.

За несколько месяцев, что пробыл Кулотка у Пумги, он научился понимать его речь и, усмехаясь, говорил: «Не такой я, выходит, бестолковый, как наговаривал на себя Тимофею. Верно, от сполохов у меня у мозгах посветлело».

Застенчиво улыбаясь, Пумга называл его Гульоткой, и в тоне его чувствовались привязанность к новгородцу, верность ему и гордость за возникшую дружбу.

Пумга любил петь своему другу низким, гортанным голосом о долгом пути в звездную ночь, о песцах, что тявкают на рассвете, о бивнях древних мамонтов, воинственно торчащих меж ледяных глыб, о маленьком сыне своем Уйгане, которого спас богатырь Гульотка, о сыне, который живет сейчас в безопасности у сестры Пумги.

И Кулотка тоже ревел медведем:

Ходит синий вал
По Ильмень-озеру,
Ходит синий вал
По чисту Волхову…

Пумга слушал внимательно, в такт песне покачивал головой в меховой шапке.

Кулотка привязался к Пумге, но, когда пришла северная весна, с ее словно вновь родившимся солнцем, с чернеющими оттаявшими камнями, меж которых победно проступали камнеломки, со снежными жаворонками, что бередили сердце своим пением, Кулотка затосковал. С непривычной для него нежностью замечал он беготню проворных белых пуночек, похожих на снежки, синие тени на тающем льду, прислушивался к перекличке токующих куличков, и его неудержимо потянуло к родному городу.

Но только поздней осенью, когда Кулотка окончательно окреп, Пумга согласился отпустить его. Сам снарядил, дал в запас рубаху из шкуры молодого оленя, заячьи носки, повез Кулотку в своей осиновой лодке-обласе. Они долго обнимались, прощаясь, и Кулотка двинулся к дому один с заплечной сумкой, набитой богатой добычей.

Он так ясно представлял себе встречу с Настенькой, радость в ее бирюзовых глазах под короткими бровками, ее круглое с золотистым пушком лицо, как скажет ей: «А я те подарки пустяшные привез, вот…» Он так ясно представлял себе все это, что ноги сами несли его к дому.

На своем пути Кулотка часто встречал холмики подтаявших льдин, среди которых водружены были кресты из лыж. «Верно, наши погибли, – думал он горестно. – Сколь безымянных храбров сложило головы в суровом крае!»

Однако эти печальные мысли скоро снова сменялись мыслями о встрече с Настенькой. Она улыбнется ему, показывая мелкие белоснежные зубки, а он, глядя на них, спросит: «Отгадай, что это: около прорубки стоят белы голубки?» И она догадается, застенчиво прильнет к нему.

Ведь вот чудо: когда бы ни думал он о Настеньке, в сердце его не закрадывалось и тени недоверия или сомнения. Он верил каждому ее слову, знал, что всегда она сумеет постоять за себя, не уронит ни своей, ни его чести. Верил, что будет Настенька опорой и радостью, той единственной и желанной на свете, что украсит жизнь, придаст ей особый смысл.

Рядом с ней и сам он будет лучше, чтобы гордилась Настенька им, проведя легкой, теплой ладонью по его волосам, сказала: «Дитятко ты мое разумное».

И впрямь почувствует он себя дитяткой, уткнется лицом в ее плечо, станет покорным и ласковым.

А Настенька в один из таких вечеров, когда мечтал о ней в пути Кулотка, стыдливо шептала Ольге, сидя с ней на лавке возле Тимофеевой избы:

– Сказали б мне: «Выбирай, что хочешь, – аль на часок один увидеть своего Кулотку, аль злата дадим тебе весом с него». Я б, и миг не думая, решила: «Не надобно мне злата вашего, пускай Кулотка предо мной предстанет».

Ольга посмотрела на нее изумленно, неожиданно для самой себя прошептала страстно:

– Думаешь, я совсем пустошна? Мыслю легко: помани побегу? Так думаешь?

Настя замотала отрицательно головой, испуганно поглядела на подругу.

– Я себе цену знаю! – гордо произнесла Ольга и вздернула маленький нос. – И хочу сильно любить… И власть его чуять… И чтоб он без меня, как без воздуха… А я б ему – и ласку и заботу… Веришь? – Она судорожно вцепилась в рукав подруги, приблизила к ней свое лицо.

– Да как же иначе! – искренне удивилась Настя. – Так и надобно.

Ольга доверчиво прижалась к ней.

…Месяц за месяцем пробивался Кулотка к дому, снова терпя лишения и невзгоды. Чем ближе к Новгороду, тем старательнее обходил он людные места, зная, что всюду рыщут наймиты Незды и Милонега: подпоив добытчиков, ограбляют их.

Но вот наступил и долгожданный день встречи с любимым городом!

Кулотка вошел в него в тот час, когда голь стекалась на Торговую сторону. Вместе со всеми побежал и он на площадь. Круглоликие близнецы Прокша и Павша встретили его радостными возгласами:

– Здоров, Кулотка!

– Вовремя подоспел!

Они рассматривали его, словно не верили своим глазам:

– Ты чо такой бурый да тощий?

– А Тимофея нашего бросили в поруб на владычном дворе!

– За что? Когда? – рванулся Кулотка.

– За правду!

– Сегодня схватили…

Кулотка забыл обо всем на свете: о том, что мечтал переступить порог отчего дома, обнять отца с матерью, тотчас повидать Настасью, о том, что у него драгоценные шкурки за плечами, что устал. Тимофей попал в беду, и его надо было выручать.

И Кулотка закричал во всю силу легких:

– Братаны! Пробьемся к порубу! Выручим Тимофея!

– Пробьемся! Выручим! – с готовностью подхватили десятки голосов.

– Какой Тимофей-то? – на бегу, туже подтягивая веревку на рваном кожухе, спрашивал возчик Гостята у гончара с Рогатинской улицы.

– Да с Холопьей… Наш грамотник!

– Поддай! – закричал Гостята, словно только и ждал этого ответа, и побежал еще быстрее.

ВСТАНЬ НОВГОРОДСКАЯ

Владыка медленно поднял на Тимофея глаза. Черные зрачки их были остры.

Изможденный, с еще более ввалившимися щеками, Тимофей стоял перед ним уже более получаса, сжав губы и только поглядывая исподлобья, когда владыка предлагал покаяться, рассказать о единомышленниках, дать клятву не писать более так, как писал.

– Смири гордыню, – глухо увещевал владыка, не отводя сурового взгляда от лица Тимофея, – повинись – и избегнешь огня будущего…

Дедята Нечистый раздувал горн в углу избы, накалял невиданной формы плотно сжимающиеся клещи. Шум за стенами избы становился все громче, походил на рокот Волхова. Откуда-то из-под пола раздавались приглушенные стоны.

«Все едино не повредить вам душу мою, писать стану одну правду! – мысленно давал клятву Тимофей. – Правду не выжжешь огнем, не устрашишь пыткой… Пальцы отрубите – зубами писать стану, кровью из ран! Что за птица без крыл, рыба без плавников! И если дан мне природой голос, как не петь правдивую песню?»

– Поклянись! Ты млад, и я прощу, сделаю соборным летописцем, – вкрадывался в душу голос владыки.

Тимофей метнул на него хмурый взгляд: «Хочешь посадить в золотую клетку и заставить каркать по-вороньи?»

Стенания под полом стали явственней. «Ради господа… помилуй мя… ради господа…» – слышалось оттуда.

Тимофей впервые разжал губы:

– Одну правду писать буду!

Владыка резко поднялся, лицо его покрылось пятнами, в уголках губ выступила пена. Не сдерживая более себя, закричал: