— Папаня! — вскрикивает Фрося и, смешав колоду, мчится к калитке.

Фроська у Василия Васильевича — любимица. Он в ней души не чает.

Даже Пелагея Егоровна ему за это выговаривает:

— Избалуешь ты её, отец, на свою голову.

— Ну, какое же это баловство? — оправдывается Тарасов. — Раньше с получки купишь пряников, а теперь вот… — Он достаёт из кармана кулёчек.

— Леденчики! — ахает Фроська.

— На толкучке на зажигалку выменял, — признаётся Тарасов.

Леденчики пахнут нафталином.

Пелагея Егоровна и сама бы всей душой хотела порадовать дочку, да чем порадуешь?

С утра до ночи Пелагея Егоровна на ногах. И всё по очередям. Бывает, что простоит целый день и придёт ни с чем.

— Я, Вася, нынче хлеба не выстояла, — говорит она, подавая на стол пустой кулеш.

А Василий Васильевич ещё шутит:

— Ничего, мать, похлебаем вприглядку, зато потом с ситным будем.

— Когда? — Пелагея Егоровна не укоряет, а спрашивает: — Когда с ситным?

Отложив ложку, Василий Васильевич молчит.

— Вот Евстигнеевы, — говорит Пелагея Егоровна, — всей семьёй в деревню уехали. Детей своих пожалели.

Она подливает Фросе и Гришке кулешу погуще.

— Сам Евстигнеев там на мельнице устроился. А мы?

— Я, Поля, с завода не уйду. Тёплого места искать не буду, — отвечает Василий Васильевич. — Ты меня знаешь.

Пелагея Егоровна глядит на мужа.

— Постарел, похудел. Не серчай на меня, Вася, — говорит она. — Это я так про Евстигнеевых.

Пелагея Егоровна на людях за Василия Васильевича горой. Это дома, с голодухи да от усталости, сорвалось про Евстигнеевых.

— Ты у меня умница, — говорит жене Василий Васильевич. — Какой из меня мельник?

* * *

Уже поздно, все спят. Загородив лампу, Пелагея Егоровна чинит Василию Васильевичу рубаху. Вылиняла рубаха, а была когда-то лазоревая в полоску. «Вася её по праздникам надевал, — вспоминает Пелагея Егоровна. — Что ж, что теперь седые, — вздыхает она, — любви моей не убавилось. Как был он для меня лучше да красивее всех, так и остался».

Башмаки с подмётками

Тимошкина марсельеза - i_010.png

Тимошка Василия Васильевича побаивался.

— Как, артист, живём? — спрашивал его Василий Васильевич.

— Хорошо, — отвечал голодный Тимошка.

«Жаловаться неприлично», — учил его дед.

— Чего хорошего… Пелагея Егоровна нынче щи с воблой варила. Иди поешь.

Отводя глаза, Тимошка отказывался:

— Мы поели, спасибо.

Как-то вечером Василий Васильевич сидел на крыльце — чинил Фроськины башмаки. Фрося подавала отцу то дратву, то шило. Тимошка смотрел, как, ловко продёргивая дратву, хозяин ставит заплатки.

— Держи, дочка, — сказал Василий Васильевич, окончив работу.

Фроська обулась и козырем прошлась по двору.

Цок! Цок! — постукивали подбитые подковками каблучки.

— Теперь, артист, давай твою обутку, — сказал хозяин.

Тимошка не понял:

— Чего давай?

— Давай, давай! — повторил Василий Васильевич. — Заодно починю.

Когда растерянный Тимошка протянул ему свои полусапожки, Василий Васильевич оглядел их и присвистнул.

— Как же ты, артист, топаешь? Поля! — позвал он жену.

На крыльцо вышла Пелагея Егоровна.

— Там Гришкины сапоги в чулане — вынеси, — попросил её Василий Васильевич.

Пелагея Егоровна вернулась с сапогами. Гришкины сапоги были ещё крепкие, с широкими голенищами.

— Ну-ка, примерь, — сказал Василий Васильевич.

— Не надо. — Тимошка оглянулся на сарай, где, намаявшись за день, отдыхал дед.

— Мы с Семёном Абрамовичем сочтёмся, — сказал Василий Васильевич. — А ты обувайся!

И Тимофей, замирая от счастья, сунул ноги в сухие тёплые сапоги…

— Велики небось? — спросила Пелагея Егоровна.

— Ничего не велики, — заступилась за Тимошку Фрося.

А Тимошка, присев на приступку, стащил с ног сапоги.

— Не надо мне, — сказал он. — В своих прохожу.

— Скажи, какой фон барон! — рассердился Василий Васильевич.

Тимошка посмотрел на подарок с сожалением.

— В них плясать тяжело. Ничего не заработаешь, — сказал он со вздохом. — А я — не фон!..

Василий Васильевич задумался:

— Вот что, артист: ты походи в них дня два, а я твои постараюсь залатать. — И Василий Васильевич унёс Тимошкины полусапожки в дом.

Через два дня, как и обещал, он возвратил их Тимошке.

— Пляши, — сказал он. — Работай.

— Надо благодарить, — напомнил Тимошке дед.

— Спасибо, — спохватился Тимошка и, переобувшись, побежал похвастаться перед Фроськой.

— У меня теперь тоже башмаки! С подмётками!

— Я, Семён Абрамович, его ремеслу бы учил, — сказал Василий Васильевич, поглядев вслед Тимошке.

— Ремеслу? — Шарманщик усмехнулся. — Я не знаю, какой из него получился бы токарь или слесарь, но музыкант… Вы слыхали, как он поёт? Он не берёт ни одной фальшивой ноты.

Василий Васильевич спорить не стал.

— Пусть будет по-вашему, — сказал он. — Только моё убеждение, что нужно и ремесло знать. Рабочий человек — он всему основа. У меня смолоду тоже гармонь была. А сейчас не до неё. Какие теперь песни?

— Как это какие песни? — рассердился Семён Абрамович. — Вот вы… вы даже на митингах поёте…

— Так это же «Интернационал»! — возразил Василий Васильевич.

Шарманщик посмотрел на Василия Васильевича строго.

— Я сейчас нищий, вы это знаете, но я — музыкант. А «Интернационал» — песня.

На следующий день Тимошка шагал по лужам без опаски: на нём были башмаки с подмётками.

Страшное утро

Тимошкина марсельеза - i_011.png

Ветер всю ночь стучал дверью, а под утро затих.

Когда Тимоша проснулся, в сарае было совсем светло. Дед ещё спал, укрывшись с головой. Тимоша поглядел в щёлочку — на дворе лежал чистый, белый снег, и было слышно, как на крыльце дома кто-то колол лучину.

«Хозяева будут ставить самовар», — подумал Тимоша.

Тихо, чтобы не потревожить деда, он слез с постели и вышел из сарая. На крыльце колола лучину Фроська.

— Проснулись? — спросила она.

— Гляди, зима!

Тимошка бросил в Фроську снежком. Она засмеялась, сбежала по ступенькам, держа в руках тяжёлый косарь.

— Я вот тебе! — Из-под тёплого платка на Тимошку глядели голубые Фроськины глаза.

У Тимошки глаза чёрные-чёрные. И волосы тоже чёрные, жёсткие, тугими колечками. А у Фроськи коса. Сегодня воскресенье: в косу вплетена зелёная ленточка.

— Дочка! — позвал из дома голос Пелагеи Егоровны. — Дочка!

И Фрося, собрав лучину, убежала в дом.

Оставляя следы на пушистом снегу, Тимошка вернулся в сарай. Дед всё ещё спал, лёжа на спине, а попугай Ахилл качался в кольце, распуская остатки когда-то роскошного хвоста. Увидев Тимошку, он приподнял хохолок, но в разговор с ним не вступил: Ахилл предпочитал разговаривать с дедом. В дверь заглядывало морозное солнце. Тёмные стены, позумент на шарманке были тронуты его позолотой. И на постели тоже прыгал солнечный зайчик.

— Хозяева самовар ставят, — сказал Тимошка.

Дед не приподнял головы.

— Самовар кипит! — закричала со двора Фрося.

«Может, чай не пустой?» — подумал Тимошка и сказал громче:

— Хозяева зовут. Я пойду.

Дед не отвечал.

Утерев лицо горсткой снега, потом рубахой, Тимошка побежал в дом.

Хозяева уже сидели за столом. На подносе фырчал самовар, а на тарелке лежали лепёшки. У Тимофея захватило дух.

— С пирогами нынче, — сказала Пелагея Егоровна. — Садись.

— А что ж один? — спросил Василий Васильевич.

— Дед ещё спит, — ответил Тимоша. — Я будил он не просыпается.

Тимоша разломил лепёшку. Внутри она была сырая, похожая на горячий, крутой кисель.

— Ешь, чего глядишь! — И Фрося похвастала: — Из чего лепёшка-то, не угадаешь, а я знаю…