Он раскрыл дверцы шкафа.
С правой стороны на третьей полке виднелся маленький томик в сером переплете. Уголовный кодекс. Этот кодекс они купили в пятидесятом году и целый вечер листали с Асей, когда узнали, что Николай Григорьевич осужден на десять лет без права переписки.
«Пятьдесят восемь, пункт десять… Прелестная статейка. А что же, интересно, за хранение огнестрельного оружия? Тоже — прелесть? Ах вот… За хранение огнестрельного оружия… Так. Пять лет. Пять лет. Пять лет за этот фамильный „вальтер“? Однако никаких доказательств. Была пустая площадь. Только те двое и те трое… Кто они? Михеев? А что может сделать Михеев? Спокойно, так говорят в Одессе. Ша — и не ходи головами, команда была. Никакой фантазии. Вот так пока и будем жить. И нечего изумляться и поворачивать голову в разные стороны — закрутишь шею винтом».
Он захлопнул дверцы шкафа, иронически скривись своему отражению, и, подойдя к буфету, налил еще рюмку «Старки».
Фокстротик кончался, затихал на пронзительной нотке.
Шипела, скользя по черному диску, игла.
Константин перевернул пластинку, поставил рычажок на «громко», рассеянно слушая нарастающую вибрацию труб, придушенный голос джазового певца.
Он не услышал стука в дверь — в комнату виновато вдвинулся из коридора Берзинь, сложил на животе руки, барабаня пальцами.
— Костенька, я прошу извинить, — у меня такое впечатление, что у вас в комнате конный базар. Сильно ржали лошади, хрюкали свиньи. Я прошу извинить. Томочка делает уроки. И… не делает, а слушает ваши джазы. Я понимаю, конечно, у каждого свои слабости… но можно чуть-чуть потише, я еще раз извиняюсь…
Константин сделал приглашающий жест.
— Садитесь. Вы знаете, Марк Юльевич, что музыка хорошо действует на сердечно-сосудистую систему?
— Первый раз слышу.
— Вы знаете, что Глинка и Римский-Корсаков воспринимали музыку как цветовые пятна?
— Ай-ай-ай…
— Вы знаете, что Пифагор утверждал, что музыка врачует безумие?
— Ужасно, — сказал Берзинь. — Разве?
Взглянув на удивленное лицо Марка Юльевича, Константин с веселым видом выключил радиолу.
— Конный базар закрыт. Передайте Томочке, что в ее возрасте джаз разрушающе действует на нервную систему. Скажите ей, что это цитата из солидного медицинского автора.
4
В седьмом часу он, как обычно, встречал Асю возле метро «Павелецкая».
В наступающие предвечерние часы он не мог оставаться дома — томила бездейственная тишина зимних сумерек, — и Константин испытывал нетерпение скорее увидеть ее, радостно и быстро выходившую в толпе из дверей метро и с улыбкой берущую его под руку: «Костя, дурачина, ты давно меня ждешь?» — и эти почти привычные по интонации слова ее постоянно вызывали в нем какую-то всегда новую и невнятную боль, как только он пальцами чувствовал Асину кисть в нагретой перчатке.
Снег перестал, и была особая молодая чернота в небе, прозрачность и свежесть в воздухе и белизна на тротуарах, на заборах, на карнизах.
Метро весело-ярко пылало праздничным огнем электричества; за ним ровный свет магазинов спокойно лежал на белой пелене, но уже скребли на мостовых дворники, темнея ватниками в перспективе улицы. Вместе с теплым паром метро поминутно выталкивало из себя спешащие толпы людей, и все длиннее вытягивались очереди на автобусных остановках и за «Вечеркой» около голой лампочки газетного киоска.
Люди не шли, а бежали мимо Константина, растекались в разные стороны от беспрестанно открывающихся дверей. Куда они спешили? Знали ли они то, что порой испытывали он и Ася? И Константин глядел на лица мужчин и молодых женщин, особенно ясно слышал голоса, смех и торопливое хрупанье снега под бегущими мимо него женскими ногами, иногда замечал короткие встречные взгляды — и, почти мучимый завистью, думал, что все они спешили или должны были спешить к тому, без чего не мог жить он и чего стеснялась и боялась Ася. «Мы заслужили это?..»
— Костя! Дурачок, ты давно?
Он вздрогнул даже, услышав ее смеющийся голос.
Ася сбегала к нему по ступеням, размахивая чемоданчиком. Подбежала, глаза радостно засветились, взяла его под руку, воскликнула:
— Ну, долго ждал, соскучился? Что ты такой… чертик с рожками… даже не улыбнешься! Не рад? А то возьму и вернусь, буду спать в кабинете главного врача на диване.
Он улыбнулся ей.
— Ты хоть на жальчайший миллиметр любишь меня?
Она посмотрела снизу вверх, и он увидел только ее молодо сияющие глаза, в глубине которых был смех.
— Ну, если метрически… то на жальчайший километрик! Согласен? Ну пошли, возьми мой чемодан. Мне будет приятно твое внимание. — И спросила чуть-чуть осуждающе: — Почему от тебя, дурачина, пахнет вином?
— Я никак не мог тебя дождаться, Ася. — И сейчас же он добавил полушутливо: — Бывает, когда я не могу тебя дождаться.
— Не оправдался! Сентиментальность не учитывается. Это в последний раз. Есть?
— Слушаюсь, — сказал Константин.
Они шли по Новокузнецкой улице, мимо деревянных заборов, пахнущих холодом метели, мимо глухо запорошенного школьного бульвара за низкой оградой.
Рука Аси легонько и невесомо лежала под локтем Константина, и предупредительно сжимались пальцы, когда он делал чересчур спешащий шаг, а он хотел, чтобы ее пальцы сжимались чаще, лежали плотно ощутимой и твердой тяжестью под его локтем, хотел чувствовать каждый ее шаг, движение ее тела рядом с собой, близкое ее дыхание. Он думал: «Любит ли она меня?» — и с тревожным вниманием видел и себя и ее как бы со стороны: себя — тридцатилетнего парня с усиками, в щеголеватой кожаной куртке, эдакого знавшего виды опытного малого; ее — тонкую, в узком пальто и с зеркально-черными нелгущими глазами; и, будто глядя так со стороны, улавливал любопытные взгляды прохожих на себе и на Асе — и молчал против обыкновения.
Ася тронула его за рукав.
— Почему ты сегодня ничего не спрашиваешь?
— Не могу смотреть на тебя и говорить одновременно. Не получается синхронности.
— Но ты как-то странно смотришь на прохожих. Особенно на женщин. Они улыбаются тебе. Это интересно — почему?
— Я смотрю на тебя и на прохожих. Знаешь, о чем они думают?
— Кто — эти женщины?
— Они думают, что я соблазняю тебя. Они принимают меня за потрепанного донжуана, тебя — за десятиклассницу…
— Но у меня накрашены губы, — сказала Ася. — Теперь я буду их красить еще больше. Это спасет тебя. Согласен?
Он ответил опять полусерьезно:
— Зачем? Пусть будет так. Я просто действительно очень соскучился по тебе. Если бы ты запоздала на десять минут, я бы поехал в поликлинику. За тобой.
— Какой ты странный, Костя, бываешь!
Асина рука выскользнула из-под его локтя. Она, казалось, машинально сжала на железной ограде бульвара комок пухлого снега, задумчиво подержала его в перчатке и бросила за ограду в косые тени на фиолетовых сугробах. Фонарь невидимо светил там, где-то в высоте деревьев.
— Костя, — негромко сказала она. — Ты веришь, что ты — мой муж? И что я — твоя жена? Веришь?
«Зачем она спросила это?» — подумал он и почувствовал, как стала неприятно горячей колючесть шерстяного шарфа, жавшего шею.
— Нет, Костя, ты ответь, — повторила она. — Ты веришь? Я спрашиваю серьезно.
— Я?
— И я… — вполголоса проговорила Ася. — Я даже не представляю иногда: ты, Костя, — мой муж? — Она стояла перед ним, вся вытянувшись. — Прости, Костя, я никак не привыкну… А ты?..
— Да, — сказал он.
— Вот видишь, Костя, как все ужасно получается… Ты бы вот сейчас просто поцеловал меня, а ты стесняешься. И я. А разве муж и жена этого стесняются? Нет, нет, нет! — заговорила Ася быстро, как будто преодолевая препятствие. — Прости меня. Я даже иногда боюсь идти домой… потому что… потому что… ну ты понимаешь… А разве это должно быть? — Она смотрела ему в грудь, трогая пальцем его пуговицу. — Что-то не так, Костя. Я не умею… не научилась, наверно, быть женой. Я все время помню, что ты друг Сережи, что ты… Почему это? Какая-то глупость, Костя, прости! Я просто не умею, как другие женщины. Я дура, дура — и больше ничего. Ты, конечно, не все понимаешь?