— Ася, — ответил он, стараясь говорить спокойно, но не сделал, как хотел, не обнял ее, услышал свой фальшиво прозвучавший голос: — Честное слово… ничего не случилось.
— Ничего не случилось? Неужели ты не понимаешь? Ты не понимаешь? Он ни перед чем не остановится. Ты подумал о нас? О чем ты с ним говорил?
— Теперь он ничего не сделает. Он уже сделал…
— Что? Что он сделал?
Она взяла его за борта кожаной куртки, спрашивая:
— Что он сделал?
— Ася, родная, мы еще поживем, не надо ни о чем думать, — сказал он, по-прежнему пытаясь говорить спокойно.
— Ты сказал «еще»? Почему — еще?
— Я говорю о Николае Григорьевиче.
— Прошу тебя, скажи яснее, Костя.
Но в эту минуту у него не хватало сил посмотреть ей в лицо, и, медля, Константин легонько снял ее теплые влажные пальцы с бортов куртки, прижал их к подбородку, глухо договорил:
— Может быть, я не должен был, Ася… Но я не мог. Прости меня. Я… поеду.
И тут его поразил неестественно оживленный голос Аси:
— Если ты разрешишь, я сейчас оденусь и поеду с тобой! Хоть один раз в жизни хочу увидеть твою работу. Ты хочешь?..
Константин почти испуганно взглянул на нее — Ася решительно развязывала поясок халатика, торопилась, и по лицу ее он видел: она готова была одеться сейчас.
Он остановил ее поспешно:
— Асенька, этого нельзя! Ася, это не разрешается, меня просто снимут с работы. Этого нельзя!
Тогда она заложила руки в карманы халатика и так села на стул, сказала тихо:
— Ну иди, Костя.
— Не надо, — Константин наклонился к ней и, едва прикоснувшись, поцеловал в волосы. — Не надо ни о чем плохом думать. Ложись спать, Ася. Со мной будет все в порядке. Я уверяю тебя, со мной будет все в порядке.
10
К концу смены он был рассеян с пассажирами, получал деньги не считая, невнимательно и забывчиво переспрашивал, куда везти. Ощущение давящей тоски, неясности, не отпускающего беспокойства, никогда раньше не испытываемого им, заставляло его перед утром бесцельно гонять машину по Москве.
Ему было все равно: выработает он сегодня деньги или нет, и лишь немного проходило напряжение, когда он бесцельно мчал машину по пустынным переулкам без светофоров, неизвестно для чего подгоняя себя: «Быстрей, быстрей!» И как только привычно подкатывал к стоянке, инстинктивно приглушал мотор, тишина ночных улиц с ровным пространством мостовой удушливо наваливалась на него. Тогда он слышал, как в машине четко стучали, отсчитывали время часы с настойчивым упорством заведенного механизма.
Смена кончалась в девять утра. Константин ждал конца смены. Он точно не знал, что должен будет делать этим утром.
«Только не ждать, только не ждать, — убеждал он себя. — Я должен поговорить с Михеевым? Я хочу ясности… Но какой? Ну а дальше что?»
И независимо от того, как пойдет разговор с Михеевым, его мучило это «а дальше что?», и оттого, что он не в силах был полностью представить, что будет дальше, его охватывал нервный озноб, холодок змейками полз по спине.
Мотор был не выключен, печка работала, становилось душно, жарко в машине, пахло нагретым металлом, а он, подняв воротник, никак не мог согреться, и было горячо и сухо во рту.
Потом он не выдержал ожидания конца смены и в восьмом часу утра повел машину к парку.
Константин остановился на набережной, в трех минутах езды от гаража, — здесь он хотел перехватить Михеева по пути. И здесь было удобно ждать, — тут такси проезжали к парку из центра.
Утро начиналось чистое, розовое, со звонким морозцем, с зеркально молодым, хрустким ледком на мостовой. Лопаясь, он брызнул трещинками под каблуками, когда Константин вылез из машины, разминаясь после долгого сидения.
Холодного накала заря надвигалась из-за дальних улиц, краснел лед канавы, подымался парок над незамерзшим стоком бань возле далекого моста. Там, за мостом, над крышами вертикально дымили фабричные трубы; дым не таял, стекленел в небе, и были безмолвны ближние улицы в ранней стуже утра.
Воспаленными глазами Константин оглядывал набережную и небо, хлебнул несколько раз на полную грудь горьковато-холодный воздух — и от глотков этого крепкого студеного воздуха немного закружилась голова. Похрустев каблуками по ледку, он залез в машину, и теперь не было желания двигаться, думать — вот так только сидеть, расслабив тело, ощущая эту пустоту, зябкость морозного утра, в котором, словно на краю света, стояла дымящаяся зимняя заря.
«Вот так хорошо», — подумал ой.
Вместе с напряжением уходила грубая острота реальности, исчезала, покачиваясь, как на мягких рессорах, усталость, вся прошедшая ночь, разговор с Асей… И тут же как вспышка в темноте: «Михеев!.. А что Михеев? Что я должен делать с Михеевым?»
— Машина? Зачем машина? Кто водитель? Эй!
«Не заметил знак!» — вяло раздражаясь, подумал Константин и в ожиданий долгого разговора с дотошным орудовцем разомкнул веки, принял удивленное выражение простецкого парня.
— А что, товарищ, разве?.. А где знак? История повторяется…
— Что?
— Один раз — как комедия, другой раз — как штраф.
И он приготовился зевнуть перед Обычной нотацией, но не зевнул — за стеклом увидел бритое досиня лицо, круто выдающийся вперед подбородок; лицо кричало:
— Что? Кто сказал? Что сказал?
— Я, — договорил Константин. — Доброе утро, товарищ Гелашвили!
Он узнал машину директора парка.
Машина стояла впритирку, от работы мотора покачивался штырек антенны, и стекла, внутренность машины были в багровом освещении. Раскрыв дверцу, вынося ногу в хромовом сапоге на мостовую, Гелашвили рассерженно опрашивал:
— Почему? Почему, я интересуюсь? Корабельников!.. Сидишь и спишь? Кто разрешил? На курорт приехал? План перекрыл?
Гелашвили был в новом, белеющем меховыми отворотами полушубке, щегольски сидевшем на его сильной, атлетической фигуре, как отлично сшитый костюм; правая рука толсто забинтована, покоилась на марлевой перевязи — кажется, вчера поранился в мастерской. Левой рукой он решительно открыл заднюю дверцу Константиновой машины, спросил:
— Что — план перекрыл? Молчишь? Что молчишь?
Гелашвили, соединив в прямую линию брови, подозрительно осмотрел пол и Сиденья, проверил, нет ли следов цемента или извести; материалы эти для перевыполнения плана шоферы иногда прихватывали частникам на коммерческих складах. А этого Гелашвили не прощал.
— Говори — слушаю! — сказал Гелашвили, проверив и багажник. — Почему не работаешь? Когда смена кончается, в девять? Разучился на часы смотреть? Самый образованный шофер парка, отличный водитель, в пример ставили! Пассажир ждет, скучает, а ты на курорте сидишь? (Это была излюбленная его фраза.) Не дам! Разговор короткий! Надоело — уходи, плакать не буду! Лодырей не надо! Я таких шоферов в каждой подворотне найду! Ну, говори, объясняй — слушаю! Куда смотришь? На меня смотри!
— Может быть, я и уйду, — сказал Константин, глядя на фабричные дымы, плавающие среди утреннего неба. — Может быть, — и, посмотрел в глаза Гелашвили, накаленные, неотступные.
— Воевал? — лающе спросил Гелашвили.
— Опять уточняется анкета?
— Ты как винтовку бросил! — крикнул Гелашвили, хищно сверкнув зубами. — Дезертир!
Константин хмуро сказал:
— Не будь вы директором парка… А впрочем, если вы повторите, я найду не менее крепкие выражения…
— Что повторить? Что? — крикнул Гелашвили. — Может быть… Подумаю!.. Начальства испугался? Струсил? Говори, а я от правды не умру, почему стоял? Ну как мужчина говори! Не кисейная барышня — может, пойму! Ну что, пассажира ждал из этого дома? Объясни!
И Константин понял: он хотел, чтобы было именно так.
— Вы правы, жду, — ответил Константин.
— Завтра перед сменой зайдешь! Всякие дурацкие слухи ходят о тебе — надоело уже слушать!
Гелашвили сурово фыркнул, потом, сгибая атлетический торс, влез в свою машину и что-то резко приказал шоферу.
«Победа» Гелашвили расстелила дымок на багровом ледке асфальта, покатила по набережной в сторону парка.