— Врешь!
— Садитесь к столу! — Константин резко пододвинул бумагу на середину стола. — А ну, берите ручку, пишите! Вы напишете то, что я вам скажу.
— Что-о?
— Вы напишете то, что я вам продиктую! И это будет правдой.
— Да ты что — с Канатчиковой сбежал? — выговорил Быков и отступил к дивану, широкие рукава пижамы болтались на запястье. — Чего я должен писать? С какой стати? Чего выдумал?..
— Вы это сделаете! — оборвал Константин. — Сейчас сделаете! Садитесь к столу! Что смотрите?
Константин с силой подтолкнул Быкова к столу, чувствуя рукой его дряблое, незащищающееся тело, но то, что он делал в этой комнате, пахнущей сладковатым лаком старой мебели, и то, что говорил, — все как будто делал и говорил не он, не Константин, а кто-то другой, незнакомый ему. И вдруг на секунду ему показалось — все, что делал он, слышал и видел сейчас, происходило как будто бы и существовало в отдалении: и странно малиновый купол торшера, и стол, и деньги на столе, и звук своего голоса, и ватный, ныряющий голос Быкова, и движения собственных рук, ощутивших дряблое тело. Где-то в неощутимом мире жили, работали, целовались, ждали, плакали, любили, гасили и зажигали свет в комнатах люди, где-то медленно шел снег, горели фонари и по-вечернему светились витрины магазинов, но ничего этого точно и осмысленно не существовало сейчас, словно земля, предметы ее потеряли свою реальную и необходимую сущность; и то, что он делал, не было жизнью, а было чем-то серым, отвратительным, водянистым, зажатым здесь, в этой комнате, как в целлофановом сосуде.
— Костя!.. Что же ты делаешь?
«Действительно, что я делаю с ним? — подумал Константин. — Так не должно быть. Я делаю противоестественное… Если все это можно делать, тогда страшно жить!»
Он посмотрел на Быкова.
Быков стоял перед столом в расстегнутой пижаме, пальцы корябали желтую грудь, покрытую седым волосом, зрачки застыли на руках Константина.
— Костенька, это что же, а? Зачем? По какому праву?
«А ему было страшно, когда писал доносы? — подумал почему-то Константин. — Мучила его совесть?»
— А по какому праву… — произнес Константин, и тут ему не хватило воздуха, — по какому праву вы, черт вас возьми, писали доносы, клеветали — по какому? Если у вас было право, оно есть и у меня! А ну садитесь и пишите: заявление в МГБ от Быкова Петра Ивановича. Что стоите? Поняли?
— Что ты говоришь? Костя! — крикнул Быков и заморгал одутловатыми веками. — Какое заявление?
— Все вспомните. И о доносе. И об очной ставке двадцать девятого января, где вы… вели себя как последняя б…! Двадцать девятого января! Вот это и напишите, что оклеветали невинного человека, честного коммуниста! Напоминаю: двадцать девятого января была очная ставка!
Константин сдавил локоть Быкова, подвел его к столу, и Быков, выставив короткие руки, словно бы слабо защищаясь, внезапно обессиленно повалился на стул и, сгорбясь, задергался, заплакал и засмеялся, выговаривая сдавленным шепотом:
— Что ж ты делаешь? Ты думаешь, вот… испугал меня? Да меня жизнь тысячу раз пугала… Эх, Константин, Константин. — Быков на миг замолчал, клоня дрожащую голову. — А если я тебе скажу, что много ошибался я. Если скажу… И на очной… вызвали, коридоры, тюрьма… не помню, что говорил! Ошибся!.. Только в одном не ошибся… Я ж знаю, что у меня за болезнь. Язву, говорят, вырезали! А я знаю…
— На меня тоже, старая шкура, перед смертью донос написал?
Быков вскинул свое желтое, в пятнах лицо, жалко отыскал глазами Константина, а слезы скатывались по трясущимся щекам, и он по-детски торопливо слизывал их с губ, повторяя:
— Не писал, не писал! На тебя не писал! Как к сыну к тебе относился. Спрашивали, плохого не говорил… А ты знаешь, сколько мне жить-то осталось? Знаешь? С такой болезнью…
— Хватит! — морщась, перебил Константин. — Хватит проливать слезы, Петр Иванович! Ей-богу, не жалко мне вас!
— Костя, Костя… Помру, вот рад будешь? А не хотел бы я… — вставая и покачиваясь, прошептал Быков и ладонью стал вытирать мокрое лицо. — Защищался я… А совесть у меня тоже есть. Что ж ты будешь делать со мной? Если я сам…
— В монастырь… Если бы можно было — в монастырь. К чертовой матери я отправил бы вас в монастырь, паскуда!
— Серафима Игнатьевна и дочь у меня…
Но когда Быков, обмякший, подавленный, тихонько постанывая, расслабленно опустился на диван, никак не мог раскупорить порошок на тумбочке, Константин не смотрел на него, сжав зубы от жгучего отвращения, от смешанного чувства жалости и вязкой нечистоты, и в это мгновение едва сдерживал себя, чтобы не выбежать из этой комнаты с одним желанием — глотнуть морозного воздуха, лишь ощутить освежающий и реальный холодок его.
Он не глядел на Быкова, испытывая ненависть к себе.
«Нет, нет, нет! — подумал он. — Жалость? К черту! К черту!»
Он круто выругался и выбежал из комнаты.
В машине он, как всегда, привычно очищал перчаткой стекло, смотрел мимо поскрипывающей стрелки «дворника» на полосы фар, но не видел ясно ни скольжения фар по мостовой, ни по-ночному пустых улиц, синеющих новым снежком, по-прежнему падавшим с темного неба.
Константин гнал машину, чувствуя горячие рывки сердца при перемене сигналов на светофорах, далеко простреливающих миганием безлюдные пролеты улиц, инстинктивно скашивал взгляд на регулировщиков — и не было момента осмыслить то, что сделал…
После того как загорелся за площадью всеми освещенными залами Павелецкий и белая полоса окон привокзального ресторана с летящим на эти теплые окна снегом выдвинулась навстречу, унеслась назад и машина, нырнула в сразу показавшийся туннелем переулок, Константин затормозил машину под стеной дома и долго сидел, прислонясь лбом к скрещенным на руле рукам.
В первой комнате света не было.
Зеленый огонь настольной лампы косым треугольником упал под ноги ему, на пол, из полуоткрытой спальни, куда он вошел, и там загремел отодвигаемый стул — Константин остановился.
В проеме двери, загородив огонь, проступала темная фигура Аси.
Она запахивала на талии халатик.
И испуганный, непонимающий голос ее:
— Костя?.. Ты уже вернулся?
Она шарила по стене выключатель; Константин успел увидеть ее напрягшиеся под халатиком голые ноги, и тотчас вспыхнул свет; после темноты он был неожиданно ярок, и Константин отчетливо увидел лицо Аси, бледное, залитое электричеством, яркой чернотой блестели глаза.
— Ты уже вернулся?
— Нет. Я заехал по дороге, — преодолевая хрипоту, сказал Константин. — Я хотел тебя увидеть.
Она со вздохом опустила плечи.
— Я не ожидала тебя. Ты вошел тихо-тихо, и я почему-то испугалась.
— У тебя было открыто, — сказал он. — Ася, вот что… Я сейчас был у Быкова.
— Что? Что?
— Я был у него, — ответил Константин.
Темные увеличенные глаза Аси перебегали по его лицу, по его кожаной куртке, а пальцы теребили поясок халатика, и брови, и глаза ее будто не соглашались с тем, что сказал он.
— Ты? Был? У Быкова? — отделяя слова, проговорила Ася и отошла от него, ладонями зажала уши. — Слушать не хочу! Ничего не говори мне!
— Ася! — сказал Константин. — Ася, милая, ничего не случилось, я хотел объяснить тебе…
И тронул ее локоть; Ася почти брезгливо отстранилась, сказала шепотом, с гадливым отвращением:
— Ты был? У Быкова? Зачем?
Он растерянно проговорил:
— Ася…
— Зачем ты это сделал?
— Прости, если я…
— Зачем? Что ты наделал, Костя?
«Как объяснить ей все? — подумал Константин. — Как?»
Ася, зажмурясь, откинула голову и молчала. Он виновато приблизился к ней, увидел ее длинную шею, слабую выемку ключиц — и ему страстно захотелось осторожно обнять ее, успокоить, сказать, что он сам до конца не знает, для чего он это сделал; и ему хотелось объяснить ей, что в последнее время он живет, точно ухватившись за надломленную ветку над трясиной, что ему не дает покоя, его мучает какая-то неуловимая, скользкая, надвигающаяся опасность, что он живет с ощущением следящего взгляда в спину — и не может преодолеть это, и боится за нее, за себя. Ему хотелось почувствовать успокаивающую тяжесть ее ладони на своих волосах и покаянно лицом прижаться к теплоте ее колен. Он все время ощущал в себе нервное и злое напряжение, готовый ко всему — к драке, к непоправимой беде, к словам, которые разрушали и еще более усугубляли что-то.