Да, возвращаться я не торопился. К тому же в кампусе имелся ещё и Русский дом, трёхэтажный особняк, где обитали студенты из России, прибывшие учиться по обмену. В Русский дом мы с Гаховым захаживали частенько, там мы познакомились с несколькими прекрасными особами, в том числе и с Гертрудой, рыжей девчонкой из Иваново. Она, в свою очередь, свела нас с одним парнем – чёрным пианистом, учившимся на музыкальном факультете.

Это был забавный беспокойный чувак по прозвищу Шиммери, что значило «Сверкающий». Наше знакомство началось с того, что Гертруда позвала меня поехать с ней вместе в тюрьму, куда пианист угодил после попытки сбыть излишки гомеопатии. Да, я познакомился с Шиммери, когда он ещё носил оранжевую робу и мы забирали его из тюрьмы – под залог в сотню долларов, уплаченную Гертрудой.

Шиммери играл в джазовом квартете на Стрипе и был ростом и телосложением под стать Кассиусу Клею. Потом он повадился к нам захаживать с Гертрудой, жившей в Русском доме с соседкой, одалживаясь пространством для занятий любовью. Они являлись без предупреждения, и мы с Гаховым отправлялись гулять, перебрасываясь тарелочкой фрисби, пока наша хижина гремела и плясала коробчонкой. В качестве сурдинки Шиммери включал одну и ту же кассету с подборкой самых разных исполнений «Когда святые маршируют».

Ехать восвояси я всё медлил. Но вот однажды произошла история, после которой у меня не осталось выбора. В один из вечеров, напитанных туманом, явился Шиммери, но не с Гертрудой, а с другой девушкой из Русского дома, на которую у Гахова имелись планы. Я огорчился, конечно, но не мог отказать. В расстроенных чувствах ушёл подальше в туман… И потерял дорогу. Я плутал довольно долго. Там и здесь мне встречались огромные деревья. В лунном свете они выглядели живыми существами. Внезапно где-то раздался визг тормозов и грохот. И снова ватная тишина обступила меня со всех сторон. Я пошёл в сторону, откуда раздался этот жуткий звук.

Я долго шёл в тишине. Как вдруг показалась тень. Я отшатнулся, но не успел. В свете луны предстал де Сильва. На нём не было лица, он казался смертельно уставшим, измождённым, будто до того прошёл много-много миль. Я окликнул его: «Эй, приятель, что там случилось?» Он оглянулся, но не ответил и, шатаясь, побрёл дальше. Мне стало не по себе. Я ускорил шаг. И вот выбрался на дорогу. Мокрый асфальт блестел в лунном свете, плыли клочья тумана. Недалеко я ушёл по обочине, когда у дороги показался великан – огромный чёрный дуб. У его подножья стоял расплющенный жёлтый «порше». Туман вокруг как будто рассеялся, уступая мне путь. Я приблизился и заглянул в кабину. За рулём сидел окровавленный де Сильва. Отсвет лунного света лежал на залитом чёрной кровью лице.

Вскоре на месте аварии возникла суета, подъехали полицейские машины. Я смешался с толпой. Понемногу пятясь, я повернулся и зашагал по дороге. И вдруг увидел на дороге зашнурованную кроссовку. Я поднял её и удивился её необыкновенной лёгкости.

Через три дня мы с Гаховым и Гертрудой промышляли на Стрипе. Как вдруг в бар, где мы торчали битый час, вошла девушка де Сильвы – Хлоя. Она была в чёрной открытой блузке, с траурной кружевной лентой, стягивавшей её волосы. Хлоя прошлась между столиками и вдоль стойки, принимая соболезнования, и попросила бармена угостить всех присутствующих рюмкой текилы – в память о её друге. Мы выпили, и Хлоя присела на колени к Гахову. Она была невыразимо пьяна.

На следующий день я улетел обратно в Сан-Франциско.

2020

Вереск

В ту весну 1928 года Анне впервые приснился остров – что-то очень далёкое, вроде Исландии: вересковые луга и вселенная воды, утёсов; снился, в сущности, сам океан, такой мыслящий, такой холодный и опасный – упади в него, и десяти минут не продержишься, погибнешь от переохлаждения, от непонимания.

На этом острове помещалась её мечта – школа изобразительного искусства, в невероятном, спиралевидном, при этом парадоксально призматическом здании, многокрылом царстве углов, выкрашенном ослепительной извёсткой. Из каждого зала распашные окна во всю стену и до пола смотрели в океанские бухты, синие, стальные, пасмурные, с высоченными, из прозрачных глубин идущими зарослями глянцевитой ламинарии, среди которых морские выдры, поднявшись с уловом, переворачивались на спинку, чтобы, по-обезьяньи ловко орудуя камушками, расколоть прижатых к груди моллюсков. Сивучи, ленивыми толпами обсиживающие валуны, иногда взмётывались прочь, потревоженные косаткой, молниеносно рассекавшей плавником бухту…

И вот эти залы, полные пустых мольбертов, продавались. Они могли бы стать её, исполнить мечту, позволить набрать классы, а потом… Господи, где же она всё это вычитала, ну, конечно, в атласах преподобного отца Брайана. Но откуда, откуда ученики в Исландии?.. И тут её сон вдруг оборвался чернильной пустотой глубокого предутреннего забытья.

Все это снилось ей – зрелой женщине, жене единственного на весь Иерусалим офтальмолога. Что тут особенного, кому только сны не снятся? Но эта женщина верила, что её картины, на которые она переносит окрестные холмы, целительны. Весь огромный знаменитый дом Нашашиби, расположенный между улицами Яффо и Пророков, дом, купленный сионистом-офтальмологом у самой влиятельной иерусалимской семьи, за два года оказался увешан её работами. В специальных выставочных комнатах проводились исцеляющие групповые процедуры. Больных рассаживали на стульях по периметру и обносили пейзажами. Анна верила в то, что пейзаж – это преобразование Вселенной в состояние мысли. «Почему ландшафт может быть красивым? – спрашивала она себя в дневнике. – Разве геометрия палитры – не древний отпечаток неба и причудливых скал на сетчатке? Что глаз видит и чего он не видит в ландшафте? Полагаю, в этом свойство мозга, преображающее наше зрение». Анна шаг за шагом подбиралась к тайне света палестинского пейзажа: «Солнце оставляет на сетчатке негатив, как на серебряной пластинке: иерусалимские холмы ослепительны и оставляют на зрительном нерве печать тьмы». И жена офтальмолога старалась точно передать теменное свойство света Иудейских гор.

Этого юношу, Ахмада, рослого, плечистого, сопровождал хрупкий слуга, парчовый старичок, терпко пахнущий дорожной пылью и солнцем. Ахмад всё-таки что-то видел, но не мог находиться один вдали от дома. Он всё время сидел у окна и смотрел, как меркнет свет: не то заканчивается день, не то слепота подбирается мелкими шажками.

Художница посильно помогала мужу и проверяла больным зрение по офтальмологическим таблицам. Ахмаду она подсказывала: это буква I, это буква L, это O, а это V…

И произошло чудо: она показала ему свой исландский пейзаж с вересковыми полями и тем удивительным серафическим зданием. Он не мог оторваться от этого этюда, что-то увидел на нём – пронзительно белую звезду лучистого строения? Ахмад держал картину в руках и то подносил к лицу, вдыхая запах красок, то просил поставить её подальше на мольберт… В тот же час он вдруг пожаловался, что глазам больно. Но при этом смог увидеть Анну. «О, госпожа, как вы прекрасны!» Ахмад благодарил, старик-слуга, воздев руки, расплакался. А муж, явившись и осмотрев больного, сказал, что так бывает, что мы многого не знаем о зрительном нерве. Ведь глаз – это часть мозга, вынесенная на открытый воздух, и кто его знает, о чём мозг решит подумать. Но его клинический опыт говорит: прозрение ненадолго. И всё-таки этого Анне, которой было не привыкать бродить по иерусалимским холмам, перенося на холсты – даруя другим своё зрение, ей этого оказалось достаточно.

Вскоре Иудея померкла для Ахмада окончательно.

Так Исландия оставила сны.

2018

Round Table

К тому времени я проработал в этой пиццерии недели три. Это было в 1994 году, в конце осени. За вечер я делал до десяти доставок. Город уже повернулся ко мне своим лицом, я передвигался по сетке его улиц, как эритроцит по венам. Сменщиком моим был Щеглов, человек лет сорока, чья жена, Катя, работала вместе с моей девушкой Леной в магазине русской керамики на California Street. Иногда мы торчали в этом магазине полночи – среди горшков, кринок и ваз, на которые Катька с Леной наносили псевдорусские орнаменты, взятые из декораций Бенуа к дягилевским «Русским сезонам».