– Дас ист зон?

– Я, я, зон! – поспешно и, как мне показалось, испуганно закивала старуха.

Я снова посмотрел в словарик и, коверкая немецкие слова, попытался заговорить с хозяйкой. Старуха начала что-то быстро-быстро объяснять, но из всего ею сказанного я понял только, что у ее сына туберкулез, что в связи с наступлением весны состояние его ухудшилось.

Пока старуха говорила, больной постанывал, иногда глубоко вздыхал. Мне стало жалко его. Поглядев на кофе н кусочки сухарей, я вспомнил наставление медиков, что больные туберкулезом должны хорошо питаться, вернулся в свою комнату, взял сливочное масло, сахар, банку свиной тушенки, буханку хлеба.

При виде такого обилия продуктов у больного заблестели глаза. Он приложил руку к груди и благодарно закивал головой: "Данке шён, данке шен!.."

В отличие от него, старуха почему-то радости не выразила. Процедив сквозь зубы то же «данке», она взяла принесенное мной и спрятала в ящик буфета. Это мне совсем не понравилось. "Вот карга, – подумал я, – даже «спасибо» сказать по-человечески не может! И откуда столько злобы? Ну да пусть катится к черту не для нее принес, для больного".

Больной что-то сердито сказал старухе; она ворча открыла буфет, достала оттуда хлеб, отрезала кусочек, намазала маслом, положила на табурет.

Я был поражен: "Что же это за мать?! Ведь хорошо знает, что сын тяжело болен, ему нужны калории, а ей подаренных продуктов жалко! Что она дала? Кошке облизнуться!.."

Больной начал есть, а я продолжал наблюдать за старухой. Уж очень странно, нервозно вела она себя. Когда сын что-то говорил, вздрагивала, втягивала голову в плечи, со страхом косилась на меня, будто ожидая удара, вроде бы хотела уйти, но не уходила. Наконец я не выдержал:

– Фрау, не бойтесь. Мы не трогаем мирное население. У нас счеты только с фашистами.

Но и после этого старуха не успокоилась.

– Мама, господи! лейтенант говорит правду. Они нас не трогают. Нам нечего бояться, – сказал больной, завернулся в одеяло и закашлялся.

Когда старуха подошла к табурету, чтобы забрать опустевшую чашку, я случайно взглянул на ее руки: морщинистые, с проступающими сквозь кожу синеватыми жилками, они дрожали. И чего боится? Вот же вбила себе в голову! Я знал, что немецкая пропаганда устрашала людей местью русских, нашими зверствами, но чтоб настолько запугать!..

Старуха унесла чашку, сняла с табурета матерчатую салфетку, чтобы стряхнуть ее, и, проходя мимо меня, сделала знак глазами в сторону больного, но я так и не понял, что она хотела сказать этим.

Стряхнув салфетку и возвращаясь к табурету, старуха снова показала мне глазами на больного, но я по-прежнему ничего не понимал: оставить ли его в покое просит таким образом или хочет обратить на что-то мое внимание? В недоумении я смотрел то на нее, то на ее больного сына. Тот, повернувшись на бок, смежив веки, казалось, дремал.

Видя, что я ничего не предпринимаю, старуха взяла щетку и под предлогом того, что собирается вытирать пыль, направилась к стоявшему в углу комнаты книжному шкафу. Оттуда она снова стала делать мне знаки, указывая головой в сторону больного.

Я только пожал плечами. Вот странная! И что этим хочет сказать?

И тут, укрывшись за шкафом, старуха закричала:

– Держите! Держите!..

Услышав это, мужчина вскочил, стремительно сунул руку под подушку, но я опередил его, навалился сзади, крепко вцепился в его горло. На крик вбежал Коневский.

– Осторожно! У него есть пистолет! Пистолет!..– кричала старуха, не вылезая из-за шкафа.

Я рванул мнимого больного па себя, повалил его на пол.

– Коневский, посмотри там, в постели!..

Младший лейтенант отбросил подушку, нашел заряженный пистолет и подступил к трясущейся от страха старухе:

– А, старая ведьма! Так вот, значит, какого сына прячешь!

– Коневский, – остановил я, – она ни в чем не виновата. Дело совсем в другом…

Старуха наконец вышла из-за шкафа. Из глаз ее катились слезы, губы дрожали. Она со злостью посмотрела на мужчину, который лежал в нижнем белье на полу, и сказала:

– Это не мой сын. Мой сын погиб… Это фашист… Полковник… Он угрожал мне… Заставил назвать сыном…

ЧУЖИЕ

В пути нас застал дождь. Я сидел в кузове трехтонки. Находившийся в кабине шофера зампотех майор Чикилдин остановил машину и позвал меня:

– Гиясзаде, идите в кабину. Там вы промокнете…

– Троим будет тесно, товарищ майор. Не беспокойтесь, не сахарный, не растаю.

Майор не отставал. Пришлось спуститься и сесть рядом с ним.

Наш полк получил недельный отдых. Воспользовавшись им, мы намеревались подлатать дыры, подлечить раны, подремонтировать оружие и сейчас ехали с Чикилдиным на склад артвооружения, расположенный близ города Нойштадта, за новыми пушками.

Темнело, а до места назначения было еще далеко. Из-за того, что электролинии, поврежденные во время боев, не действовали, по вечерам повсюду наступала кромешная тьма. В темноте же на дорогах было опасно – группы солдат и офицеров в беспорядке отступающей гитлеровской армии, отставшие от своих частей, прятались в лесах и временами нападали на наши машины. Поэтому, как только стемнело окончательно, Чикилдин предложил сделать остановку и заночевать в первой же встретившейся на пути деревне.

Полуразрушенная, погруженная в полную темноту, деревня казалась безжизненной. Возможно, в ней и не было людей. Но в одном доме за высоким каменным забором в затемненном окне мы заметили слабую полосочку света. Подъехали к нему, постучали в ворота. На наш стук никто не отозвался.

– Стучи сильнее, может, там из-за дождя ничего не слышат, – сказал шоферу Чикилдин и сам начал бить кулаком по доскам ворот.

Прошло немало времени. Наконец во дворе послышались шаги, кто-то подошел к воротам, прислушался к нашему разговору и после этого дрожащим голосом спросил по-немецки что-то. Мы, естественно, ничего не поняли. Шофер громко крикнул:

– Открывай, открывай, не бойся!

Ворота приоткрылись. Майор фонариком осветил двор. Перед нами стояла молодая женщина. То ли от холода, то ли от страха она дрожала и робко смотрела на нас.

– Не бойтесь, фрау, мы не сделаем вам ничего плохого, – сказал я, – только переночуем.

Шофер загнал машину во двор. Закрыв ворота, мы поднялись на веранду.

– Можно войти? – спросил майор.

Получив разрешение хозяйки, мы вытерли ноги о коврик, лежавший у порога, вошли в дом; сняв шинели, уселись у стола.

Я внимательно оглядел комнату. Она, несомненно, служила гостиной. И первое, что привлекло внимание, был необычный беспорядок. Словно кто-то хотел, чтобы комната выглядела беднее, и привел ее в такое состояние. По тому, как стояла мебель, чувствовалось, что часть вещей была торопливо спрятана. Взгляд мой остановился на висящей в позолоченной раме картине. Это была выполненная маслом копия известной работы Хосе де Риберы "Святая Инесса и ангел, укрывающий ее". Картина как бы свидетельствовала, что дом принадлежит не простому бауэру, а представителю деревенской интеллигенции.

Наше появление в доме, как видно, очень встревожило хозяйку, но она старалась не показывать виду, что обеспокоена, заверила нас, что сделает все, чтобы мы могли хорошо отдохнуть, и торопливо принялась собирать разбросанные по полу детские игрушки. Это была видная, красивая женщина лет тридцати пяти с немного увядшим лицом, с тенями под большими карими глазами, с рассыпавшимися по плечам шелковистыми волосами. Иногда она поднимала голову, смотрела на нас, но чувствовалось, что все существо ее в соседней комнате, откуда иногда слышались приглушенные детские голоса и возня. Минут через пять там раздался плач. Женщина побежала туда. Мы немного поболтали о том о сем, затем достали из вещмешка, который шофер принес из машины, хлеб, тушенку и перекусили.

Время шло. Усталость брала свое. Чикилдин поинтересовался у хозяйки, где нам можно переночевать. Женщина постелила в гостиной ковер, принесла несколько матрацев, перин, разложила их на ковре. Мы поблагодарили ее, и она снова ушла к детям.