Эта сентенция радикального либерала относительно справившейся Европы с противоречиями вызвала в Достоевском взрыв негодования:

«Это Европа-то справилась? — писал он в Дневнике. — Да кто только мог вам это сказать? Да она накануне падения, ваша Европа, повсеместного, общего и ужасного. Муравейник, давно уже созидавшийся в ней без церкви и без Христа (ибо церковь, замутив идеал свой, давно уже и повсеместно перевоплотилась там в государство), с расшатанным до основания нравственным началом, утратившим всё, всё общее и всё абсолютное, — этот созидавшийся муравейник, говорю я, весь подкопан. Грядет четвертое сословие, стучится и ломится в дверь и, если ему не отворят, сломает дверь. Не хочет оно прежних идеалов, отвергает всяк доселе бывший закон. На компромисс, на уступочки не пойдет, подпорочками не спасете здания. Уступочки только разжигают, а оно хочет всего. Наступит нечто такое, чего никто и не мыслит. Все эти парламентаризмы, все исповедоваемые теперь гражданские теории, все накопленные богатства, банки, науки, жиды — всё это рухнет в один миг и бесследно — кроме разве жидов, которые и тогда найдутся как поступить, так что им даже в руку будет работа. Всё это «близко, при дверях». Вы смеетесь? Блаженны смеющиеся. Дай бог вам веку, сами увидите. Удивитесь тогда. Вы скажете мне, смеясь: «Хорошо же вы любите Европу, коли так ей пророчите». А я разве радуюсь? Я только предчувствую, что подведен итог […] Не может одна малая часть человечества владеть всем остальным человечеством как рабом, а ведь для этой единственно цели и слагались до сих пор все гражданские (уже давно не христианские) учреждения Европы, теперь совершенно языческой» (XXVI, 167–168).

Кавелин предъявил те же претензии к Достоевскому, что и Градовский, но попытался пойти по пути смягчения выводов за счет объективной критики не только русской, но и западноевропейской жизни, указав на необходимость взаимосвязи двух тенденций: славянофильской и западнической. Важно отметить, что в том же примирительном плане выступал и Достоевский. В финальной части августовского Дневника 1880 г. он писал:

«…обе партии, в отчуждении одна от другой, во вражде одна с другой, сами ставят себя и свою деятельность в ненормальное положение, тогда как в единении и в соглашении друг с другом могли бы, может быть, всё вознести, всё спасти, возбудить бесконечные силы и воззвать Россию к новой, здоровой, великой жизни, доселе еще невиданной!» (XXVI, 174).

Казалось бы, позиции обоих современников сблизились. Более того. Можно было бы считать созвучными взглядам Достоевского и некоторые мысли Кавелина о европейском пути развития. Среди них — утверждение Кавелина относительно того, что народы Западной Европы

«усвоили себе преимущественно другую сторону» христианства: оно «открыло западному европейцу новые, дотоле неведомые ему горизонты и пути для развития и совершенствования действительной жизни и всей обстановки человека. […] от таких применений христианства к условиям ежедневной жизни и житейским нуждам помутился и померк в сознании западных европейцев божественный образ Спасителя, который учил, что царство Его не от сего мира?»[235]

В европейском благополучии Кавелин увидел «ахиллесову пятку европейской цивилизации»: «западный европеец весь отдался выработке объективных условий существования», в них одних увидел «тайну человеческого благополучия и совершенствования» и пренебрег «субъективной стороной вопроса», забыв «внутренний, нравственный, душевный мир человека, к которому именно и обращена евангельская проповедь»[236]. В этом «корни болезни» западной цивилизации.

Но ни призыв к объединению двух лагерей в русском обществе, ни критика «ахиллесовой пятки европейской цивилизации» не смогли примирить Достоевского с Кавелиным и русским либерализмом. Слишком уж резко в Письме Кавелина было обозначено неприятие представлений писателя о народе и его высоком предназначении в мировой истории.

Достоевский незадолго до смерти успел тезисно в «Записной тетради 1880–1881 гг.» обозначить контур будущей полемики с Кавелиным.

Прежде всего он предполагал нанести удар по теоретическим взглядам ученого на проблему «Что есть нравственность?». Его явно не устроило замыкание нравственности на «верности своим убеждениям» и совести отдельного человека.

«Помилуйте, — восклицал он, — если я […] по убеждению, неужели я человек нравственный. Взрываю Зимний дворец, разве это нравственно. Совесть без Бога есть ужас, она может заблудиться до самого безнравственного». И далее: «Недостаточно определять нравственность верностью своим убеждениям. Надо еще беспрерывно возбуждать в себе вопрос: верны ли мои убеждения? Проверка же их одна — Христос, но тут уж не философия, а вера, а вера — это красный цвет. […]

Сожигающего еретиков я не могу признать нравственным человеком, ибо не признаю ваш тезис, что нравственность есть согласие с внутренними убеждениями. Это лишь честность (русский язык богат), но не нравственность. Нравственный образец и идеал есть у меня, дан, Христос. Спрашиваю: сжег ли бы он еретиков — нет. Ну так значит сжигание еретиков есть поступок безнравственный.

Совесть, совесть маркиза де Сада! — это нелепо. […]

Инквизитор уж тем одним безнравствен, что в сердце его, в совести его могла ужиться идея о необходимости сожигать людей» (XXVII, 56).

Претило Достоевскому и утверждение Кавелина о связи добра и пользы. На тезис «добро — что полезно, дурно — что не полезно» (у В. И. Ленина — нравственно то, что полезно пролетариату) он ответил категорическим «нет», добро связано с тем, «что любим» (см. XXVII, 56).

«Подставить ланиту, любить больше себя — не потому, что полезно, а потому, что нравится, до жгучего чувства, до страсти. Христос ошибался — доказано! Это жгучее чувство говорит: лучше я останусь с ошибкой, со Христом, чем с вами» (XXVII, 57).

Сведение нравственности к «понятиям последовательности своих убеждений», а добра к пользе — путь к оправданию зла и кровопролития (инквизиция).

«Иногда нравственнее, — полагал он, — бывает не следовать убеждениям», а согласно совести «остановиться и не последовать убеждению», и это было в большей степени нравственным поступком. Возле же фамилии «Кавелину. NB!» Достоевский сделал приписку: «Да когда кончится наконец… пролитие крови» (XXVII, 57).

Теоретические рассуждения Кавелина, согласно Достоевскому, плод «чрезмерной учености», а она «вносит иногда с собой нечто мертвящее. Ученость есть матерьял, с которым иные, конечно, очень трудно справляются» (XXVII, 52). К иным, видимо, Достоевский относил и Кавелина.

«Кавелину. […] Чрезмерная ученость не всегда есть тоже истинная ученость. Истинная ученость не только не враждебна жизни, но, в конце концов, всегда сходится с жизнию и даже указывает и дает в ней новые откровения. Вот существенный и величавый признак истинной учености. Неистинная же ученость, хотя бы и чрезмерная, в конце концов всегда враждебна жизни и отрицает ее. У нас об ученых первого разряда что-то не слыхать, второго же разряда было довольно, и даже только и есть, что второй разряд. Так что будь расчрезмерная ученость, и все-таки второй разряд. Но ободримся, будет и первый. Когда-нибудь да ведь будет же он. К чему терять всякую надежду» (27, 52; курсив Достоевского. — В. Р.). И в другом месте: «Кавелину. Живая жизнь от вас улетела, остались одни формулы и категории…» (XXVII, 58).

На «расчрезмерную ученость» Кавелина обратил внимание и Лев Толстой. Так, в ответном письме Н. Н. Страхову (29 августа 1878), в котором содержался отзыв Кавелина на его книгу «Об основных понятиях психологии» и неприятие дуалистического мировоззрения Страхова, Толстой не без иронии заметил:

«Хуже мучений нельзя придумать на том свете, как заставлять человека писать, выражая с величайшим напряжением всю сложность и глубину своих мыслей и вместе заставляя его читать, как мнения авторитета, такие суждения, как кавелинское» (62, 437).