«Гнусности спиритизма. Неискренность в общественных сходках. (Страхов у меня на вечере), у князя Одоевского[55], «Анна Каренина»[56] Льва Толстого и проч. Народ преклонится перед правдой (хоть и развратен) и не выставит никакого спору, а культура выставит спор и тем заявит, что культура его есть только порча.
Культура в народе загадка, и во всяком случае они не будут похожи на окультуренного г-на Авсеенку, довольно и одного такого» (XXIV, 186)
В. Г. Авсеенко
«…Г-н Авсеенко[57] изображает собою, как писатель, деятеля, потерявшегося на обожании высшего света*. Короче, он пал ниц и обожает перчатки, кареты, духи, помаду, шелковые платья (особенно тот момент, когда дама садится в кресло, а платье зашумит около ее ног и стана) и, наконец, лакеев, встречающих барыню, когда она возвращается из итальянской оперы. Он пишет обо всем этом беспрерывно, благоговейно, молебно и молитвенно, одним словом, совершает как будто какое-то даже богослужение. Я слышал (не знаю, может быть, в насмешку), что этот роман предпринят с тем, чтоб поправить Льва Толстого, который слишком объективно отнесся к высшему свету в своей «Анне Карениной», тогда как надо было отнестись молитвеннее, коленопреклоненнее, и, уж конечно, не стоило бы об этом обо всем говорить вовсе, если б, повторяю, не разъяснился культурный тип. Оказывается ведь, что в каретах-то, в помаде-то и в особенности в том, как лакеи встречают барыню, — критик Авсеенко и видит всю задачу культуры, всё достижение цели, всё завершение двухсотлетнего периода нашего разврата и наших страданий, и видит совсем не смеясь, а любуясь этим. Серьезность и искренность этого любования составляет одно из самых любопытных явлений. Главное в том, что г-н Авсеенко, как писатель, не один; и до него были «коленкоровых манишек беспощадные Ювеналы», но никогда в такой молитвенной степени»[58] (XXII, 107–108).
* Н. Н. Страхов воспринял роман В. Г. Авсеенко как «явное подражание «Анне Карениной», которое вызвало у критика «негодование и отвращение». «Он, — писал Н. Н. Страхов Л. Н. Толстому, — сочиняет — не описывает, а сочиняет большой свет с такою сластью, с таким животным смаком рассказывает любовные похождения, что очевидно понял Вас совершенно навыворот. И вот что он разумел под культурою и культурными интересами! Я заговорил об этом потому, что мне хочется сказать, как я понимаю Вас, какое высокое значение имеет для меня тот нравственный дух, которым все у Вас проникнуто. Вы не моралист, Вы истинный художник; но нравственное миросозерцание всегда отзывается в художественных произведениях, и я с изумлением и радостью вникаю в Ваши образы, следя за этим миросозерцанием. […] когда Вы начинаете создавать образы, то у Вас является бесконечная, несравненная чуткость относительно их нравственного смысла; Вы судья, — в одно время и беспощадно проницательный, и совершенно милостивый, умеющий все оценить в надлежащую меру…»[59]
«Я славянофил. Что такое «славянофил»? Наша борьба с Европой — не одним мечом. Несем мысль. Вправе ли мы нести мысль?
Не фантазия ли только, что мы хотим обновить человечество? Но вот «Анна Каренина» уже факт. Если это есть, то и всё будет. Стотысячная капелька — но она ужо есть, дана. Я написал к Суворину. (Что есть у них подобного?) (Смотри.)» (XXV, 240).
А. С. Суворин
«Рассчитывал тоже, увидя Вас, не отказать себе в удовольствии заявить Вам о приятном впечатлении на меня по поводу собственно Ваших нескольких слов, на прошлой неделе, об Анне Карениной. Хорошо то, что в наше смущенное время Вы провозглашаете важность литературного явления как общественного факта, не боясь величия войны и прочего. Этот новый взгляд в Вашей газете* очень отраден. Ради Христа, не примите с моей стороны за похвалу и поощрение к дальнейшему. Я просто выражаю мое удовольствие, которое бы наверное выразил Вам, если б удалось встретиться, и лично. Теперь всё дело у нас — в образе отношений к известным фактам, мыслям, явлениям. Вот этот-то образ отношений для многих совершенно неведом и еще не открыт, и все только мутятся и суетятся. Но извините, и примите как искреннее слово Вашего слуги, Ф. Достоевского» (XXIX2, 156).
* Гимназисты-восьмиклассники в 1876 г. написали письмо к редактору газеты «Новое время» А. С. Суворину, в котором выразили возмущение его положительной рецензией на роман «Анна Каренина», назвав роман «пустым и бессодержательным». Критик А. В. Никитенко обвинил Толстого в очернительстве русской жизни, «смаковании грязного и пошлого». Читающая публика обращалась к Толстому с вопросами, в которых, как правило, сказывалось ограниченное понимание романа. Читатели разделились на две враждующие группы: за и против «Анны Карениной». Слова Достоевского относятся к следующему фрагменту из статьи А. С. Суворина «Анна Каренина» и ее общественное значение», опубликованной в газете «Новое время» в 1877 г. 13 мая: «Истинный художник остался верен законам страсти и, сорвав поэтический ореол с нее, представил ее в настоящем виде… Стоило ли это доказывать — другой вопрос: но это «общественное значение «Анны Карениной бесспорно» (Цит: XXIX2, 291)
Глава двадцатая. «ЧТО ВЫ ДУМАЕТЕ ОБ «АННЕ КАРЕНИНОЙ»?»
Воспоминания Х. Д. Алчевской[60] о переписке и встречах с Ф. М. Достоевским
[Свой рассказ о Ф. М. Достоевском Алчевская начала с изложения переписки между ней и писателем.
В своем письме к Достоевскому от 10 марта 1876 г. она указала на свое несогласие с теми, кто упрекал его в том, что в «Дневнике писателя» он «разменяется на мелочи», вместо того «чтобы создать вновь что-либо цельное, грандиозное».]
Ф. М. Достоевский. Фотография Н. Ф. Досса. 1876
«Вы сообщаете мне мысль о том, что я в «Дневнике» разменяюсь на мелочи. Я это уже слышал и здесь. Но вот что я, между прочим, Вам скажу: я вывел неотразимое заключение, что писатель — художественный, кроме поэмы, должен знать до мельчайшей точности (исторической и текущей) изображаемую действительность. У нас, по-моему, один только блистает этим — граф Лев Толстой. Victor Hugo, которого я высоко ценю как романиста (за что, представьте себе, покойник Ф. Тютчев на меня даже раз рассердился, сказавши, что «Преступление и наказание» (мой роман) выше «Miserables»[61]), хотя и очень иногда растянут в изучении подробностей, но, однако, дал такие удивительные этюды, которые, не было бы его, так бы и остались совсем неизвестными миру. Вот почему, готовясь написать один очень большой роман, я и задумал погрузиться специально в изучение — не действительности, собственно, я с нею и без того знаком, а подробностей текущего. Одна из самых важных задач в этом текущем, для меня, например, молодое поколение, а вместе с тем — современная русская семья, которая, я предчувствую это, далеко не такова, как всего еще двадцать лет назад. Но есть и еще многое кроме того. Имея 53 года, можно легко отстать от поколения при первой небрежности. Я на днях встретил Гончарова, и на мой искренний вопрос: понимает ли он всё в текущей действительности или кое-что уже перестал понимать, он мне прямо ответил, что многое перестал понимать. Конечно, я про себя знаю, что этот большой ум не только понимает, но и учителей научит, но в том известном смысле, в котором я спрашивал (и что он понял с 1/4 слова. NB. Это между нами) он, разумеется, — не то что не понимает, а не хочет понимать. «Мне дороги мои идеалы и то, что я так излюбил в жизни, прибавил он, я и хочу с этим провести те немного лет, которые мне остались, а штудировать этих (он указал мне на проходившую толпу на Невском проспекте) мне обременительно, потому, что на них пойдет мое дорогое время» (XXIX2, 77–78).