— Ой, славно! — весело крикнули с берега бечевники, почувствовавшие облегчение тащить струги.
— Да и молодчинища же атаман наш! Горазд башковатый! — отозвались казаки, сидевшие в челнах.
Немцы и литовцы, сидевшие в дальних стругах, только одобрительно качали головой.
— Иок, хороша бачка, больно хороша! — на своем странном говоре одобряли Ермака татарские воины, входившие в состав Ермаковой дружины.
А Ермак даже и не слышал этих похвал. Его быстрые глаза уже вперились в даль и, не отрываясь, глядели на что-то, что находилось там впереди.
Солнце медленно садилось. Темная шапка отдаленного Урала уже потемнела. Серые громады подернулись дымкой сумерек. Таинственнее и глуше зашептала прибрежная осока. Стало заметно темнеть.
— Придохнуть бы малость, поискать ночевки, — нерешительно заикнулся кто-то в лодке Ермака.
Но тот по-прежнему ничего не слышал, и глаза его по-прежнему впивались в сумерки.
— Штой-то с атаманом? — чуть слышно обратился Мещеряк к Пану, сидевшему с ним в одной лодке, — неужто татарву-нечисть почуял?
— Где тебе! Нешто они сюда сунутся! Еще не Сибирь это, — презрительно усмехнулся Пан. — Трусы! Собаки! Небось, помнишь, как на Сылву мы летось ходили, как они под Кунгуром стрекача задавали? А?..
— Да то буряты, а «казаки»[69] Кучумкины, те отчаянные такие. Вона поселенцы сказывали, с ихним Мамет-Кулом на резню так и прут.
— Гляди, Мещеря, а атаман все смотрит… Што за притча! Уж время к берегу приставать, кашу варить, готовить ночевку, — снова нетерпеливо произнес Никита Пан.
— Поспрошать бы Алешу, што попритчилось батьке, — нерешительно заметил Матвей.
Но заинтересованным казакам не пришлось обращаться за разъяснением к юному князю, находившемуся в одном струге с Ермаком. Сам Ермак окликнул в эту минуту задумавшегося юношу.
— Алеша, глянь-ка туды, сердешный. Глаза-то у тебя вострые, молодые, позорчее будут моих… Што за чудище, ин, белеется вдали?
И он, протянув руку, указал вверх по реке.
Алеша стал пристально вглядываться в даль. Что-то серое, огромное, безобразное почудилось ему в спустившихся сентябрьских сумерках короткого дня — не то острог, не то башня, а то и великан, простерший руки к небесам.
— Должно, атаман, городок татарский, — сделал свое предположение Алексей.
Но тот только усмехнулся.
— Эх, молодо-зелено, князенька! Где ж ты городок увидал? Небось, сердце к бою рвется, и на каждом шагу городки татарские мерещатся… Нет, брат Алексей, сплоховали глазыньки твои, — дружески улыбнулся он сконфуженному Алеше. — Не городок это, нет, верно тебе говорю.
Замолк Ермак, а струги все плыли, и ночь сгущалась. Все явственнее и явственнее обозначалась в сентябрьских сумерках безобразная громада вдали.
Вот подплыли к ней струги, и в голос ахнула вольная дружина. Огромная серая скала-великан исполинским утесом повисла над рекою.
— При-ста-вай! — пронеслась могучим криком команда Ермака.
Струги пристали. Дружина вышла на берег. С каким-то благоговейным изумлением оглядывали казаки огромную скалу. Она имела около 25 сажен в вышину и 30 в длину.
Но этим еще не окончилось их недоумение.
— Гляньте-ка, братцы, вход есть! — крикнул радостный голос Мещеряка, и он первый пролез в небольшое отверстие, черневшее у самого подножия гиганта. За ним опрометью кинулся Алеша.
— Лучину возьми, мало ль што бывает, — едва успел крикнуть Ермак.
Кто-то из казаков, успевший высечь огня и зажечь лучины, раздал их товарищам и все, один за другим, проникли во внутренность пещеры. Вошли, огляделись, и крик восторга вырвался из всех грудей: длинный ряд самодельных покоев представился взорам присутствующих. Сама природа, казалось, позаботилась устроить этот великолепный дворец. Пещеры и переходы сменялись просторными залами со сводчатыми потолками. И все это ярко поблескивало при свете лучин, переливаясь огнями, дробясь сотнями, тысячами, миллиардами искр. Это была исполинская солончаковая пещера, угрюмым сторожем охранявшая верховье реки.
— Знатные хоромы!.. У самого Кучумки, поди, не бывало таковских! — шутил атаман. — А ну-ка, братцы, разводи костры и тащи припасы. По-царски мы здесь проведем ночку.
Загорелись костры, обливая ярким пламенем стены пещеры. Рубинами, алмазами заискрились они… Разостлали потники, уселись вокруг костров…
Закипели котлы. Подоспел ужин. Серебряная чарка с «хмелевой» обошла дружину. Разрешил на радостях пропустить «малую толику» Ермак, обычно не терпевший в походе пьянства и бражничанья. Поужинав, улеглись спать казаки. Усталые, сытые и довольные своим роскошным пристанищем, они уснули в эту ночь крепко, как убитые.
Богатырским храпом наполнилась пещера… Костры потухли и только слабо тлели… Красноватые огоньки чуть озаряли внутренность огромных каменных покоев… На разостланных потниках, подложив мешки с запасной одеждой под головы, растянулись спящие казаки. Уснуло все…
Не спал один Алеша, князь Серебряный-Оболенский. Докучные думы не давали ему покоя. В мерцающем алыми огоньками догоравших углей полумраке ему грезился милый, далекий образ голубоглазой Танюши Строгановой, его последнее прощание с нею. Перед самым напутственным молебствием забежал Алеша к хозяевам острога. В хорошенькой девичьей светелке нашел Таню. Она была не одна. Дядя Семен Аникиевич сидел у своей любимицы. По исключительно ласковому приему, оказанному стариком Алеше, юный князь понял, что именитый Строганов знает истину. Как родного обнял старик юного князя.
— Ведомо мне все, все ведомо, — произнес он умиленно, трижды целуя юношу. — Все мне рассказала стрекоза моя. Ну, што ж, Божья воля! Совет вам да любовь, милые. С радостью отдам за тебя мою Татьяну. За честь сочту породниться со славным родом князей Оболенских. И то сказать, под пару вы оба — сироты круглые, а сиротам Господь помогает. Так-то, Алешенька. С похода вернешься, прославишься, батюшке-царю челом ударишь, гляди, взыщет еще за гибель деда твоего со злодеев-опричников, а тебе великий почет воздаст.
— Не надо мне почету, Семен Аникиевич. Дедовой гибели мне век не забыть. А до почестей-то я не больно охоч. Отдай за меня Татьяну Григорьевну, коли я добуду честью руки ее, поселимся мы здесь, в тиши Сольвычегодской, подале от злых людей да печальных мест, — уклончиво отвечал Алексей.
Еще крепче, еще нежнее обнял его за эти речи Строганов. Обняла его следом за ним и Танюша.
— Вертайся скореича, а я ждать денно и нощно буду, — шепнула она своим милым голоском.
И в тиши огромной пещеры слышится теперь этот милый голосок Алеше.
Стоит, точно въявь, перед ним стройный облик с голубыми очами, с длинной и толстой косой. И непреодолимо хочется ему увидать ее теперь, тотчас же…
Но невозможно, несбыточно это.
— Тяжело! — помимо воли срывается с губ юноши.
— Што ты, братику? Неможется, што ли? — заботливо спрашивает его проснувшийся Матвей.
— Ах, Мещеря, — печально роняют губы Алеши, — тоска какая… Сердце заныло, мочи нет… Татьяна Григорьевна видится въявь, ну, вот-вот, точно живая…
— Эх, ты, молодость! — добро и снисходительно рассмеялся Мещеряк, зазноба сердешная не дает покоя… А ведь с чего и кручиниться больно?..
Вернешься с похода, повенчает вас поп, станете жить-поживать да добра наживать. Ждет тебя твоя люба, тоскует по тебе… Не то, что я… по мне-то никто, небось, не тоскует… — тихо, чуть слышно заключил Мещеряк.
— Ну, так што же?… Ведь и ты ни по ком не тоскуешь, — произнес, поднимаясь со своего потника и подсаживаясь к нему, Алеша. — Ведь твое ретивое ни по ком не болит, Мещеряк?
— Болит, — несвойственным ему робким звуком проронил черноглазый молодой казак. И, как бы разом стряхнувшись, заговорил тихо, невнятно:
— Видал, чай, нередко боярышни Строгановой, невесты твоей, ближнюю девушку…
— Агашу-то?.. Еще бы!.. Как не видать!.. Так неужто ж ее полюбил ты, Матюша?
— Ее, — тихо прозвучал ответ.
69
Киргиз-кайсаки.