Ермак еще оставался на поляне. Когда последние ряды его пятисотенной с лишком рати двинулись гуськом к реке под предводительством есаула Кольцо, он подозвал Никиту Пана и Волка и еще трех, остававшихся при конях, станичников и что-то приказал им. В один миг три молодых разбойника высекли огонь при помощи кремня и трута и, привязав пучки сухих листьев и хвороста к стволам старых деревьев, подожгли в нескольких местах место недавней стоянки.
Лошади при виде пламени зафыркали, затопали копытами, дико поводя испуганными глазами. Один из станичников взмахнул по воздуху нагайкой; они взвились на дыбы и с диким ржанием понеслись, обезумев, в самую чащу, минуя пылающие древесные столбы.
— Лихо! Ой лихо! — блеснув глазами, крикнул Ермак и, махнув оставшимся станичникам следовать за ним, быстрыми шагами направился к реке догонять свою дружину.
За ним поспешили и остальные.
В ту же минуту открылась самодельная дверь шалаша, и на ее пороге появился Матвей Мещеряк с тяжелой ношей в руках, бережно завернутой полами кафтана.
Глава 5
НЕДУЖНЫЙ
Ночь… Тьма кромешная заволокла густые заросли Поволжских лесов.
Мрак спустился по берегу. Но на реке светло. Серебряный месяц сияет во всю… Плавленым серебром в этом сиянии кажется Волга. Где-то далеко плачет в тростниках какая-то ночная птица. Глухо шуршит осока. В высоких камышах чувствуется жизнь. Они то низко склоняются к серебряной воде, то гордо выпрямляются, точно тянутся навстречу лунному сиянию. От месяца по реке идет дорожка. Она как будто манит, зовет к себе…
Низко еще раз наклонились камыши, и из чащи их выплывает струг. За ним второй, третий, четвертый… Целая флотилия стругов, целая вереница их. Вот миновали тенью покрытые места и въехали в серебряную дорожку. На носу передовой лодки, весь облитый прихотливым сиянием месяца, точно статуя, вылитая из серебра, стоит Ермак. Как зачарованный смотрит атаман на месяц, а мысли докучным роем носятся в его голове. Которые сутки почти вровень с ними, берегом только, идут царские дружины. Будь он со своими молодцами на берегу, то давно бы нагнали и похватали их государевы ратники. Да только ошиблись. Не так-то глупы они, чтоб попасться впросак.
И невдомек воеводам царя Ивана, что скользят его, Ермака, ребята почти рядом с ними, скрытые только камышами да ночною тьмою.
«Эх, до Камы бы добраться, — спасены тогда! На Каму не пойдут царские дружины… Знают, што с Волги-матушки не уйдет он, Ермак. Эх, кабы Кама поскорее!» — взволнованно роется в мозгу атамана горячая мысль.
Тихо на лодках. Не слышно песен. Словно не живые люди гребут в ладьях. Все знают серьезность минуты. Знают заветную мысль атамана проскользнуть невидимо на Каму, избегнуть неравного боя, обмануть намерение царской погони.
Только в одном из стругов слышится тихий разговор. Черноглазый юноша Мещеряк и седой Волк, Яков Михайлов, шепчутся, склонясь над кормой лодки, где на разостланном войлоке, покрытом пушистым ковром, — добычей последнего набега на алтайский караван, — лежит Алеша.
Уже около недели прошло с той роковой ночи, когда он был свидетелем гибели любимого дядьки, а мальчик все еще не приходит в себя. Жестокий недуг приковал его к месту. Память и сознание, казалось, навсегда отлетели от этой юной красивой головы. Он то мечется, горячий как огонь, на своем ложе, с лихорадочно-горящими глазами и пылающим лицом, то, с неестественной для больного силой, приподнимается на руках и полным ужаса и смертельного испуга взором уставится в одну точку. С его уст поминутно срываются дикие, бессвязные слова, то вдруг мучительный стон вырывается из груди. И тогда все красивое лицо мальчика искажается невыразимым страданием.
И так восьмые сутки мучается Алеша.
— Дедушка-Волк, — в непонятной тоске шепчет, склонившись над недужным князьком, Мещеряк, — много ты прожил на своем веку, много пережил, спаси ты мне парнишку… Заставь за себя Бога молить. Я же тебе услужу за это!
Чего хочешь требуй, — все выполню… Слыхал, говорили ребята, што ты знахарствовал когда-то…
— Знахарствовал и то… За знахарство и на костер чуть было не угодил… Шибко не любит знахарей да ведунов Грозный государь-батюшка, чуть-чуть усмехнулся старый разбойник. — А только уж не знаю, как тебе помочь… Не трясовица, не огневица, не прочая болезнь у твоего парнишки… Испугался, шибко зашелся он и упало в нем сердце и покедова не надышится оно — так-то маяться и будет… А надышится…
— Выживет тогда? — живо сорвалось с губ Матвея.
— Выживет, паря.
— А коли не надышится?
— Ну, тогда шабаш — карачун.
— Помрет? — дрогнувшим звуком проронил Мещеряк.
— Лопнет сердце, зайдется и лопнет, — спокойным деловым тоном отвечал Волк.
— Стой, дедка. Никак говорит што-то парнишка.
И в одну минуту Матвей очутился на коленях перед Алешей и быстро приставил ухо к его губам. Чуть слышный стон вырвался из груди мальчика.
— Терентьич… дядька… голубчик, — беззвучно лепетал больной, куды они тебя… Не пущу… Не пущу, злодей… изверг… душегуб…
Дедушка… родненький… заступись… Дедушка… дедушка…
И он заметался на дне струга, как подстреленная птица.
— Ишь, сердешный, деда зовет, — произнес кто-то из гребцов.
— Ау твой дед! Давно его вороны съели!
Жалостно и с сочувствием дрогнули суровые лица находившихся в лодке.
— Матвей Андреич, испить бы ему, — нерешительно произнес другой голос.
— И то… закрени сулеей[21] водицы, Степа, приказал Волк.
Молодой разбойник отложил весла, взял со дна струга сулею и, перегнувшись через борт, зачерпнул ею серебристой хрустальной влаги, потом бережно поднес ко рту больного.
К полному изумлению присутствующих Алеша отхлебнул из сулеи.
— Никак опамятовал? — затаив дыхание, прошептал Мещеряк.
— Опамятовал и то… Ну, таперича корешок я ему дам, пущай на гайтане[22] носит, — произнес Яков Михайлов и, наклонившись над больным, стал возиться около него.
Бред мальчика становился между тем все неяснее, непонятнее. Он то звал деда и дядьку и беспокойно метался, то затихал на минуту, чтобы в следующую же снова стонать и метаться.
А ночь ползла и таяла, растворяясь в белесоватых пятнах рассвета.
Деревья на берегу принимали все более определенные очертания. Месяц побледнел и казался теперь жалким напоминанием недавнего серебряного ночного властителя ночи. Наконец, алая красавица-заря, словно пурпурной мантией, накрыла пробужденное небо…
Струги уже не скользили на вольном просторе реки. Скрытые осокой и тростником, они плыли в их чаще, невидимые в этом густом лесу.
— Скоро и Кама! — радостно произнес один из гребцов.
— Как выйдем на берег, оправится мальчонок, — мечтательно проговорил Мещеряк и замер от неожиданности…
Прямо на него сознательно смотрели широко открытые глаза больного две синие, ярко горящие звезды… Бледное, изможденное, исхудалое лицо повернулось в его сторону.
— Где я? — прошептали бледные, ссохшиеся от жара губы.
— У своих, родимый… Что, лучше тебе? — так и ринулся к мальчику обезумевший от радости Мещеря.
— А Терентьич где? Егорка? — с трудом роняли слово за словом слабые губы Алеши.
Глаза его тревожно обегали лодку. Вдруг все лицо его странно изменилось. Отчаяние, гнев и ужас отразились на нем… На корме поравнявшегося с ним струга стоял человек в алом кафтане с перевязанным плечом. Знакомые широкие глаза, длинные усы и шрам на щеке так и бросились в глаза больному.
И разом страшная картина гибели дядьки выплыла перед больным князьком.
— Убийца Терентьича! — глухо вырвалось из груди Алеши и дикий вопль жалобным криком пронесся над рекой.
— Нишкни! Ишь, дьяволенок, выдаст нас всех с головой врагам! В мешок бы его, да в воду! — сверкнув своим жестким взором, произнес Никита и замахнулся бердышом.