Но все же пошли в Храповку. Ни поголовным опросом, ни обыском обнаружить стрелявшего не удалось. Им, по всей вероятности, был Панов, который перед тем пьянствовал несколько дней, а потом исчез куда-то. Обозленный неудачей, Грохотов рычал:

— Вот до чего дошло! Я им!.. Я их!.. Я не я буду!..

В тот же вечер машинисты подняли Леднева с постели и потребовали выселить храповцев.

— Храповка — наша тень, она неизбывна, — сказал он, как и Шуре.

— По-твоему — бей, стреляй? — Гробов начал трясти Леднева за пиджак. — Мы — шпана? А кто к шпане приваливается — «выручай, братцы»?!

— Я, товарищи, не понимаю. Меня все это удивляет, здесь какое-то смешение двух дел. Грохотов, объясните! — Леднев крепко потер смятые во время сна щеки.

— К тебе, Гробов, надо поставить охранника: высунешь язык, толкать его обратно, — осадил машиниста Грохотов, потом обратился к Ледневу: — Вы нас, машинистов, называли шпаной?

— Никогда. — Леднев подумал, посопел и прибавил: — Никогда! К машинистам, и особенно к вам, товарищ Грохотов, я, кажется, относился достаточно внимательно. Но, чтобы быть точным, некоторые элементы на разъезде я считал и считаю шпаной. Вы их знаете. Вы удовлетворены? Мне можно продолжать сон?

— С Храповкой надо разделаться. Я не помирюсь. В нас будут стрелять… Дайте нам пять грузовиков, остальное мы сделаем сами.

Леднев написал распоряжение в гараж и подал Грохотову.

Около Храповки гудели грузовики. Машинисты бегали по землянушкам и покрикивали:

— Поехали, поехали, шевелись!

Большинство покорно собирало добришко и усаживалось в машины, вздумавших сопротивляться машинисты усадили силой — и грузовики, глубоко вспахивая колесами сугробы, начали пробираться к торной дороге.

— До первого караван-сарая! — крикнул шоферам Грохотов. — Там куда хотят.

От сотенного населения Храповки осталась небольшая группа «малявочек», которые имели на разъезде дружков и рассчитывали устроиться с ними. Гробов сидел в рабочкоме и объяснял Шуре, почему он не принимает участия в выселении храповцев:

— У меня там есть… Увижу, как ее, тепленькую, из постельки выгонят на мороз, и дрогнет сердце. Слов нет, на предмет свидания хороша, а на плечи сажать…

Вошла «малявочка» с двумя узлами добра и весело объявила Гробову:

— Нас разгромили, я к тебе.

— А может, ты еще к кому-нибудь адреснешься? — проворчал Гробов, глядя на замороженное окно.

— К кому? С кем жила, к тому и пришла.

— А все-таки не я одни на разъезде… У меня и хором для тебя подходящих нету, и любовь вроде на убыль пошла.

«Малявочка» обругала Гробова подлецом, подхватила узлы и убежала в городок. Там она обошла всех дружков, но ни один из них не обрадовался ей.

— Толкнись к другому! — советовали все, как сговорившись. — Не один я, с кем ты утешалась.

Такая же неудача постигла и прочих «малявочек». Измученные, озлобленные, разочарованные в любви и в жизни, они пришли к Ледневу и попросили отправить их вдогонку за храповцами. Грузовик тотчас же умчал их под насмешливые крики дружков:

— Ур-ра, поехали! Счастливого пути! Просим не забывать! Жаловать!

На обратном пути машины перевезли разобранную Храповку в городок.

«Малявочки» увлекли с собой одного из тепловозных машинистов, и Грохотов со своим экскаватором остался при одном уборщике породы. Второго, вместо убежавшего, было негде взять, и Грохотов сказал жене:

— Тебе придется стать машинистом.

— Это когда же? Скоро смычка.

— Завтра, немедленно, как стали Тансык, Гонибек, без теории, с одной практикой.

Она пошла в ученицы к Гробову и вскоре повела тепловоз самостоятельно.

Трудно сказать, кто больше всех обрадовался этому, — пожалуй, и не сама Шура, и не муж, а Гонибек.

Ночью бригадир Гусев, старший кузнец и машинист Урбан открыли кузницу, пустили компрессор — и в темном горне заклубилось шумное, многоязыкое пламя. Гусев ходил вокруг штамповального стана и бормотал:

— Каша и с печкой и с бурами. Народу тьмища, а расхлебывай один Гусев. Завтра с нас потребуют две тыщи пятьсот пятьдесят буров. — Он нарочито ясно выговорил цифру, чтобы его помощники почувствовали всю важность дела. — Ты сколько раз бьешь по одному буру? — спросил Гусев кузнеца.

— Как придется.

— Значит, шлепнешь, а потом тащишь к огню глядеть?

— Да, бывает, шлепаю три и четыре раза.

— А с одного не пробовал?

— Нельзя. Можно разбить и молот и наковальню.

— Попробуем! — Гусев взялся за ручку, регулирующую работу штампа.

— Боюсь, все расхватит на кусочки. — Кузнец готов был отдернуть руку бригадира.

— Ну, ну, не каркай! Начальство заиграло в двадцать одно, и нам приходится.

Гусев накалил бур, положил на наковальню.

— Эх! Либо грудь в крестах, либо голова в кустах! — Двинул рычаг на высшее давление и тут же отдернул его назад. Коротко просвистел развязанный на четверть секунды сжатый воздух и смолк, молот лязгнул о наковальню и юрким волчком привскочил вверх, горсточка искр ударила Гусева в лицо и потухла на обветренной, нечувствительной коже.

— Цел? — взвизгнул кузнец.

— Я цел, и штамп цел. Давай-ка бур к горну!

Разглядывали расшлепнутую головку бура, перемигивались и ворчали:

— А ведь чисто, здорово, прямо, можно сказать, на большой палец. Пропустим с десяток. Если пойдет с одного удара — мы забросаем бурами. Вози — не перевозишь!

— Как делать, сперва до отказа, а потом к себе? — Кузнец, взявшись за рычаг, молодцевато грязным пальцем другой руки подрисовывал на щеке ус. — Двинем… Долго ли держать на отказе?

— Не надо держать. Задержишь — этим и расшибешь штамп. Ах! — и назад. — Гусев выкинул руку в темное пространство кузницы и тотчас подобрал ее. — Тут не доударь, не переударь, бей без ошибки.

Первый опыт не удался кузнецу. У него дрогнула рука, рычаг не дошел до полного давления, штамп ударил слабо, и бур пришлось бить вторично.

— Ты смелей, смелей! — советовал Гусев. — Одним махом. По два раза бить — мало барыша.

Вторая проба удалась, и через полчаса кузнец добился безызъянной чистоты и скорости. Он вызвал своих помощников и принялся обучать новому обращению со штампом. Утром, когда пришла первая бричка за бурами, кузнец спокойно прочитал непомерное требование и небрежно крикнул помощникам:

— А ну, молодцы, отпустите им полностью! Накиньте десяток сверх того, авось подавятся, сволочи! Мы, — кузнец перед лицом ямщика вырисовал пальцем в воздухе сложную спираль, — зашьем ваших прорабов, зашьем! Скажи им, пусть зря не гоняют лошадей и не морозят вашу профессию.

Через каждые пять секунд штамп сотрясал всю кузницу, вспотевшие кузнецы, подобно спицам бегущих колес, кружились между горном и штамповальным станом, то подкладывая буры, то убирая их. На наковальне вспыхивала уже третья тысяча раскаленных буров, а брички все шли и шли: прорабы не шутя хотели зачеркнуть соревнование.

Кузница стала похожей на шумный постоялый двор: лошади вокруг нее утоптали снежные сугробы и забросали их дымящимся пахучим навозом; над горном конюхи грели чай, сушили обувь, шарфы, варежки; ватно-белый туман человеческих дыханий выползал в постоянно открываемую дверь.

Гусев за перегородкой изобретал печку. Чувствуя неладное с бурами, он покрикивал кузнецам:

— Все едут? И когда они, выродки, насытятся?! Держись, ребята, мы им скоро сбавим аппетиту. Эй, вы, конюха, завтра являйтесь с отработанными бурами, кто забудет, тот не получит новых!

— Как пошлют, так и явимся.

— Не так как, нечего какать, здесь с вами какать не будут. Все отработанные буры к нам!

Рано поутру, когда горы отделились от неба первой красноватой стрелкой зари, кузнецы, бессменно выстоявшие двенадцать часов, пошли соснуть. Громкие, задорные речи: «Мы расплетем их завилоны, забросаем бурами», — расползлись по баракам и палаткам вместе с черными фигурами людей. Не успели еще кузнецы сдернуть валенки, как появились два конюха с Джунгарского, наполнили морозным туманом и охолодили всю закутку.