Через несколько минут, не успели еще отыграть «Интернационал», в свою триумфальную арку прошел поезд «Юга». И семафор открыл пустыню для новой жизни. Каждый из поездов вели два машиниста — русский и казах, каждым паровозом управляли одновременно две руки — русская и казахская. Вторым машинистом на паровозе «Юга» был Тансык.

После митинга и торжественного заседания Елкин для круга своих ближайших сотрудников давал банкет. Торжество носило в себе все своеобразие пустынной кочевой жизни. Гонибек двумя полуведерными чайниками таскал из куба кипяток. Шура Грохотова разливала его в стаканы, пиалы, в эмалированные и алюминиевые кружки (посуда была собрана с бору да с сосенки). Оленька подавала чай гостям. Одновременно с чаем подавался нарзан. Это странное объединение ввел Гусев: он (вечер был душен) никак не мог залить жажду и пил смесь, надеясь в ней найти утоление.

Закусывали черствым хлебом и бараниной, посыпая их крупнозернистой горькой солью. Достать нужное количество ножей и вилок не удалось (столовая кормила ужином рабочих и казахов), и Елкин, извинившись, попросил гостей устраиваться, как сумеют.

Короли укладки — Гнусарев и Бубчиков — ели одной вилкой. Гусев перочинным ножом, Широземов подбрасывал куски баранины в рот двумя обглоданными косточками. Лучше всех был устроен Леднев: он получил полный прибор, но ел не так охотно и азартно, как все прочие. Аппетит ему испортила Шура: давая нож, тарелку и вилку, она в оправдание такой заботы объявила с особым подчеркиваньем:

— Инженер Леднев принципиальный противник общего котла.

Было шумно, весело, пьяно от воспоминаний и радости. Одни доказывали, что смычку спасли кузнецы.

— Не будь наши ребята аховые, долбили бы и по сей день. Буры, буры.

Другие выдвигали в спасителей бригадира Гусева и его печку — «фальшивку».

Третьи — Петрова, так лихо взорвавшего Бородавочку.

Бубчиков с Гнусаревым рассказывали друг другу о буранах и морозах — кому сколько выпало. Калинка, склонившись к уху Елкина, говорил вполголоса, скрывая свое признание от прочих:

— Мне стыдно, я столько небылиц и подлостей думал про вас. Теперь я убедился, что вы вели меня к мудрости. Мой последний, единственный мост — моя радость. Верно, в одном нужном куда больше утехи, чем в пяти… Теперь я гарантирован от разочарования, я научился прислушиваться к действительности и уважать ее. Перед отъездом, перед расставанием… извините меня за все!

Елкин пожал протянутую ему руку и проговорил:

— Буду строить, прошу ко мне. Не буду, уйду на покой, не забудьте письмишком!

Принесли телеграммы: Фомину, Бубчикову, Гнусареву, Елкину, Гусеву, Козинову, Тансыку, Гонибеку.

Елкин вскрыл свою и прочитал:

За трехлетнюю самоотверженную героическую работу по сооружению Туркестано-Сибирской магистрали ЦИК СССР постановил наградить вас орденом Трудового Красного Знамени.

Поздравляю с награждением.

Начальник Главного Управления Турксибстроя.

Бригадир подал свою.

За оказание строительству незаменимых услуг в наиболее трудные моменты… награжден…

Товарищи Бубчиков и Гнусарев за большевистские темпы работы и своевременное окончание укладки… награждены…

Первые машинисты казахи Тансык, Гонибек награждены…

Весь коллектив рабочих Турксиба… награжден… Присваивается звание краснознаменного героя…

Начались рукопожатия. Елкин, окруженный поздравляющими, растерянно бормотал:

— Спасибо, спасибо, товарищи, что выхлопотали!

Леднев поднялся и вышел с болезненным чувством одиночества и своей ненужности среди радующихся.

— Что же нам еще осталось сделать? — спросил Елкин, провожая гостей. — Гусев, отникелируй-ка двадцать штук костылей! В старину последний костыль вбивали серебряный, ну мы сделаем не так торжественно.

— Для никелировки у нас нет ванн, отполировать можно.

— Ну, полируй, ладно! Это уж так, сверх обязательного, для шику.

В промежутке с двадцать второго до двадцать восьмого апреля, отделявшем смычку фактическую от торжественной, строители ощущали себя примерно так, как ощущают родители появившегося на свет, но еще не названного младенца.

Открывались и закрывались семафоры, передвигались стрелки, с севера тянулись составы бревен, досок, готовых срубов, с юга — цемент, кирпич, нефть, бензин, но недостаток завершительной церемонии умалял радость созидателей, совершившемуся придавал досадливый оттенок недоделанности.

Получили известие, что в ночь на двадцать восьмое прибудет правительственный поезд. Вечером в канун приостановили ход товарных составов и сняли срединное звено, соединяющее рельсы юга с рельсами севера.

Двадцать восьмого утром вся многокилометровая чаша урочища Айна-Булак, обставленная утесами и холмами Джунгарского Алатау, кипела волнением многотысячных пеших и конных толп, собравшихся от всех границ Союза.

В середине этого хаоса, у разобранного звена, стояла бригада рабочих-укладчиков, начальники обоих укладочных городков, вагонетки, нагруженные шпалами и запряженные лошадьми.

Рабочие курили, начальники немножко нервничали, озирались и строго оглядывали рабочих. Лошади, не привыкшие стоять, беспокоились и натягивали постромки Им трудно было понять, что в то утро их вывели для совсем особой роли.

Подошла правительственная комиссия. Звено, разобранное накануне, снова уложили на прежнее место. Бубчиков и Гнусарев отдали рапорты. Гнусарев роздал членам комиссии костыли, и они, отполированные Гусевым, послушно вошли в гнезда, неделю назад пробитые их предшественниками.

Телеграф простучал:

Семафор Туркестано-Сибирской дороги открыт. Скоро первые поезда по рельсам побежденной степи повезут хлеб в страну хлопка и хлопок в страну фабрик и хлеба. Окончание строительства Турксиба на год раньше намеченного срока — крупнейшая победа пятилетки, торжество социалистического соревнования.

14. Вместо эпилога

Зубр

Запутаннейший лабиринт: десятки тысяч своеликих людей, разноречие умов, сердец и воль, миллионы событий и поступков — героических, обыденных, красивых и отвратительных — сложнейшая ткань, вытканная борьбой, — вот чем для меня открылся Турксиб.

Подобно неопытному собирателю грибов, я срывал все и, не сортируя, складывал в свой пестерь. Проезжая на грузовиках, верблюдах и конях разливы первозданных степей и пустынь, скашивая неисчислимость фактов, я все глубже увязал во мрак своего бессилия уловить орбиту, по которой совершалось их движение.

Факты рождались и существовали, не заботясь о гармонии.

Первый спасательный круг мне бросил Елкин, вернее тот, кто послужил колодкой для моего героя.

Нервный, чистенький и аккуратный старичок — шкатулка с какой-то потайной пружиной, закрытая на замок. Подбери ключ, со звоном отпрянет крышка, и шкатулка заноет.

Я спрашиваю о цифрах — он дает их; об условиях труда и быта — рассказывает; о борьбе — охотно отвечает. Но ни звука о себе, а мне-то больше всего нужен именно он сам. Наконец я пошел на него лобовой атакой.

— Скажите, что вас, человека пожилого, я бы сказал, не обижайтесь, усталого, издерганного, заставило приехать в эту дичь?

— А вас? — Крышка захлопнулась плотней. — Вам платят?

— Платят, но не за то, что я разъезжаю. Видите ли, чтобы получить, я должен создать новый факт, и притом общественно полезный.

— Но в последнем счете ваш побудитель, ваш двигатель — деньги?

Скажи я «да», мне бы ни за что не приоткрыть шкатулку. Она бы отделалась от меня чем угодно: цифрами, вежливостью, занятостью — это было видно по прикушенной нижней губе, по какой-то неявственной подкожной усмешке.

— Нет, — ответил я, и, видимо, с такой убедительностью, что Елкин больше не потребовал доказательств и открылся.

Защемленный рот, брови, собранные сборками к носу, как бы туго спеленатая фигура — все изменилось. Брови раскинулись крыльями, рот принял непринужденный, напитанный жизнью чертеж.