Даже спали все именно так, как вчера, позавчера, месяц и больше назад. Сосед Гонибека справа, экскаваторный машинист Николай Грохотов, — лицом вниз, крепко стиснув руками жесткую, набитую клевером подушку. Он каждую ночь видел один и тот же сон, что с ним его жена, во сне подушку принимал за жену и наговаривал ей ласковые слова. Сосед слева ошаривал руками свое худое, грязное тело; у него был постоянный, недремлющий враг — чес.

«Цела ли домбра?» — подумал Гонибек. Домбра висела на своем месте.

Через оконце Гонибек поймал взглядом кусочек пустой насыпи, неподвижно стоявший на рельсах тепловоз и вспомнил, что строительный участок уже второй день отдыхает по случаю великого Октябрьского праздника.

Тишина в такой час, который предназначен для шума экскаваторов, суеты и грохота вагонеток, нарушила привычный строй жизни, прозвучала, как крик, и разбудила Гонибека.

Он оделся, взял домбру и вышел из палатки. На песках, на скатах палаток, на куполах юрт лежал крупный иней. В его острогранных зернах дробилось восходящее солнце на пучки разноцветных брызг. Строительная площадка была нетронута с прошлого дня ничьей ногой. На насыпи не толпились землекопы, не звякали о камень лопаты, не тарахтели уже сильно разбитые трескучие грабарки. Экскаватор, будто усталый конь, только что пришедший с тяжелой пашни, стоял с опущенным хоботом.

Солнечное, в то же время морозное, с инеем, утро показалось Гонибеку юртой, приготовленной для свадебного веселья, — пол устлан белыми кошмами, купол украшен золотой вышивкой. Гонибек пересек насыпь и поднялся на скалистое плато к утесам, изъеденным сумасшедшим степным ветром. Там было сокровенное местечко, где он любил посидеть наедине с домброй. Смахнул с нее пыль и попробовал струны. Они запели крикливыми, дребезжащими голосами. Он подвернул колки, осмотрел гриф, коробку, не нашел никаких изъянов и снова попробовал. Струны не хотели петь. Гонибек перетянул их, но они продолжали капризничать.

— Руки… — горько сказал музыкант и, спрятав домбру под ватник, начал спускаться к дому.

В палатке его подозвал Николай Грохотов:

— Я опять видел во сне жену. Лежит рядом, живая, теплая, а проснулся — ни черта, подушка. Удивительная явственность бывает во сне, все как в настоящей жизни…

— Ты напиши ей! — посоветовал Гонибек.

Грохотов полез в сундучок за бумагой. Рылся и ворчал:

— Мы же всего-навсего месяц пожили вместе и уже два по отдельности. Для такой жизни не стоит жениться.

Гонибек отвернул полу ватника и украдкой повесил домбру под плащ. Он боялся, что его попросят играть.

Грохотов кивнул Гонибеку:

— Вот послушай, не обидится она на это. «Если ты недели через две не приедешь, сердись не сердись, я подберу себе другую. Замучили окаянные сны, каждую ночь вижу тебя, а утром — один, осел ослом. На всю жизнь дурацкая досада…» Ну как? Ничего такого обидного? Я думаю, ни черта, что про другую мазанул, пока ведь не завел.

Гонибек похвалил письмо, Грохотов запечатал его и побежал к шоферам, чтобы отправить с ними прямо на Луговую. Вернулся он успокоившийся, радостный, точно жена уже была с ним, и попросил Гонибека:

— Поиграй, брат, ради праздничка. Русскую не знаешь — свою. Ты ленив играть, за все время струны не задел. От долгого безделья струны заржавеют и лопнут.

Гонибек отказался.

— Для чего тогда инструментишко держишь? — продолжал Грохотов. — У меня жена лихо играет, только не на таком пузанке, как твой, а на гитаре. Сам купил ей за восемьдесят рублей. Вот приедет, ужо потешит. Эх, забыл написать, гитару захватила бы. Ну, да, чай, сама догадается, что в пустыне забав да утех немного. А я думал, ты умеешь, мастер.

— Ты, Коля, не смейся, — Гонибек пересел на топчан Грохотова, — я был хороший, большой акын, вся степь знает меня.

— И нас бы позабавил.

— Мой отец был акын, дед — акын, а люди говорят: я лучше. И нет больше акына Гонибека, есть Гонибек-землекоп. — Казах прикрыл глаза рукавом и сунулся в подушку Грохотова.

Машинист удивленно приподнял плечи, к левому уху стянул губы и в уголок их заворчал:

— Ты чего? Реветь тебе не пристало: совершеннолетний и член профсоюза.

Люди заметили неладное с Гонибеком, послышались замечания:

— Расслюнявился… Ты, Коля, растравил его; нельзя при всех говорить о жене, да еще об молодой, охота побаловаться есть у всякого.

Гонибек поднялся, пробормотал:

— Пойдем, Коля! — и выбежал из палатки.

Грохотов вышел за ним. Казах увел его в выемку, остановился и протянул щелеватые с крупными сухими мозолями руки.

— Вот, Коля, вот! — выкрикивал он и встряхивал руками. — Видишь, Коля, видишь?! Не играют, испортились! Лопата и камень… Гонибек больше не акын! Струны не любят, когда акын берет лопату и забывает домбру.

— Зря говоришь, все зря. Просто отвык немножко. Бери свой пузанок почаще и бренчи. Пойдет, выйдет.

Ежедневно после работы Гонибек уходил в горы. Ему хотелось вернуть прежнюю ловкость рук, снова подчинить им домбру, ставшую не певучей. Но руки, работавшие лопатой и ломом, ворочавшие щербатые каменные глыбы, стали слишком тяжелы и грубы для чутких струн.

Гонибек все ниже опускал голову, все чаще говорил Грохотову:

— Нет, земля взяла мои хорошие руки и дала мне скверные.

Грохотов неумело сочувствовал горю товарища, на его жалобы отзывался одним и тем же:

— Не едет. Скоро пройдут две недели… Не жениться же мне в самом деле на другой! Она у меня знаешь, совсем не плохая, такая веселая, ласковая.

Он откровенно раскаивался, что приехал на дорогу:

— Обидно. Я из-за нее сюда поехал. Ну, хотел устроить для нее жизнь, как жизнь, и вот не едет.

Любовь к жене, обида и злость на несуразность случившегося смешивались у Грохотова в одно еле сдерживаемое желание — выскочить, пусть глупо, но выскочить из нелепого круга.

Прошли назначенные две недели, а жена не приехала, и Грохотов объявил Гонибеку:

— Значит, мы с тобой прощай, я еду. Одна буза, что на другой женюсь.

— Уедешь, а она приедет. Куда пойдет? — спросил Гонибек.

— Обратно. Прокатится, и все, — ничего, кроме удовольствия.

— А если кто скажет: «Останься со мной»?

— Не останется. Чего здесь хорошего! Тебе тоже удирать надо. Бросишь лопату, руки твои отдохнут — и будешь снова играть. Заживешь легко, сытно, весело.

— Нет, Коля! Какой акын! Кто пойдет слушать его, если он ничего не поет про дорогу?!

Грохотов подарил Гонибеку подушку и пошутил:

— Возьми, она ласковая, много раз обниманная.

И уехал.

Гонибек продолжал работать на выемке, а в свободное время уходил в безлюдье и старался помирить домбру с лопатой, музыканта с землекопом. Преображавший всю и всякую жизнь в песню, он глубоко понимал, что его место среди людей, переделывающих пустыню, возрождающих дряхлое и худосочное лицо земли. Дух творчества привязал его к строителям, людям того же духа, ибо среди них, около экскаваторов и вагонеток, на насыпях будущей дороги, занимался новый день казахского народа. Ни один день, прожитый Гонибеком-акыном, не был обойден им, о всяком он сказал свое доброе или худое слово, и мог ли он отвернуться от этого, встретить его немыми струнами и мертвыми пальцами!

Вернулся Грохотов. Пыльный, с грязными разводами на лице, дикоглазый, вбежал он в палатку, оглядел топчаны, подскочил к Гонибеку и крикнул:

— Где она?

— Не знаю, Коля, не видал.

— Ты не путляй, не обманывай!

— Ой, Коля, Коля! — Казах с укоризной покачал головой.

Грохотов покусал губы, облизал их, сплюнул осевший на них песок и забормотал:

— Чудно… Она же, и платок ее, и завязан ее узелком… Не мог я ошибиться, не мог. — Не зная, что предпринять, он переступал ногами, как стреноженный. — Такая штука: на одной станции встречный поезд, и в окошке моя жена, поглядывает и рукой теребит себя за ухо. Ну, она самая, неподдельная. Я за багаж, хотел пересесть. Пока собирал, там раз-раз, два звонка, и поезд тронулся.