Шли всхолмленной степью. Песок был скреплен кустарником, желтой, иссохшей травой (полынью, пыреем, ковылем) и не дымился под ногами верблюдов.

— Где же ветер? — спросила Шура, изумленная быстрым переходом от бури к полнейшему покою.

— Остался там. — Караванщик махнул рукой назад. — Еще много будет, — осклабил желтое, будто покрытое олифой, лицо и покачал головой. — Ой, много! Песок пойдет, верблюд ляжет, кричать будет.

Мутноватое бесперое солнце быстро клонилось к земле, как спелый отяжелевший плод. Шура чувствовала открытым лицом и шеей прикосновения прохладных струй. В общей массе по-прежнему горячего воздуха они залегали небольшими и редкими прожилками.

— Почему такое солнце, — спросила она, — безволосое?..

— Какое надо? — в свою очередь спросил караванщик. — Солнце всякое.

— Но почему сегодня такое — гладкое, без лучей?

— Там песок, — караванщик махнул вперед, — и большой ветер.

— И позади ветер, и впереди ветер, так, что ли?

— Так, так! Степь и ветер — большая любовь.

Вожак ускорил шаги, горбы заплясали сильней, у Грохотовой сильней заныло развинченное тело. Вожак хрипло прокричал и побежал тряской припрыжкой, шумно раздувая ноздри. Караванщик повернулся и с сладким зажмуриванием глаз проговорил:

— Большая вода.

Большой водой оказалось ничтожное загаженное скотскими отбросами озерко с подсоленной водой.

Остановились ночевать. Погонщики легли прямо на песок, а Грохотовым поставили небольшую палатку.

Шура спала тревожно, поминутно пробуждаясь от треска сучьев в костре, от сонного бормотанья погонщиков, от шелеста песку. Ей все казалось, что может произойти что-то неожиданное, даже непременно должно произойти, и поэтому спать нельзя. Так бывает: новое место, непривычная среда, иные звуки порождают у человека навязчивое ожидание всяческих неприятностей и катастроф. Она решила не мучиться, оделась и вышла в степь.

Земля и небо плескались в голубом сиянии яркой и прозрачной — до того, что она казалась видной насквозь, — луны. Были отчетливо различимы все кустики, печати следов, лица спящих людей и даже колебание шерстинок на горбах отдыхающих верблюдов. Шура тихонько ходила по полянам освещенного, неприкрытого тенями песка и вдыхала удушливый горький запах полыни, отдаваясь неуправляемому потоку дум о себе, о муже, о том, что со временем увянет жизнь, мир обратится в пустыню, подобную той, по которой она ходит, и его пустоту наполнит горькая полынь как последний остаток многовековой истории.

Она проходила до рассвета, который рассеял ее тревоги, в повалке спящих нашла караванщика, разбудила и велела поднимать верблюдов. Караванщик неодобрительно покрутил головой и сказал:

— Умный пастух идет за стадом, а глупый убегает вперед, — но подчинился.

Шли от одного вонючего колодца к другому, через заставы колючих кустарников, по осыпающимся барханам, под визги и уханье ураганных ветров.

Погонщики сравнительно легко переносили все испытания и неудобства. Тряска не вызывала ломоты в костях, загорелые лица не боялись солнца, невзыскательные глотки принимали любую — и теплую, и соленую, и гнилую — воду; они были детьми неуютной пустыни и носили в себе ее беспредельную живучесть.

Но Грохотовы приняли уйму мучений. Особенно страдала Шура: неотступная тошнота переворачивала ее внутренности; на обожженных солнцем лице, руках и шее вздулись водянистые пузыри; жажда колючим комом перекатывалась в горле; духота высасывала остатки сил. Она старалась бороться — заставляла себя разглядывать однообразную, но все же изменчивую картину песков, краски неба, миражи, прислушиваться к унылым песням погонщиков, но только сильней истаивала в этой борьбе. На четвертый день слабость достигла высшей точки — Шура два раза лишалась сознания и скатывалась с верблюда на песок.

Грохотов был вне себя. Он вообразил, что жена непременно умрет, каялся, что необдуманно пустился в рискованное предприятие, ругал ни в чем не повинного караванщика и гадал: идти ли дальше, повернуть ли обратно. Впереди было два дня пути, а позади четыре, и поэтому шли вперед.

Утром пятого дня Шура заметила перемену — уменьшилась тошнота, не так мучила жажда, опали волдыри и прояснился мозг, будто весь организм подвинтили, он стал бодрей и менее чувствителен к неудобствам.

Оставался последний переход. Тропа с каждым шагом падала в низину, чаще встречались черные безлистые коряги саксаула. Шура настолько освоилась с новым видом передвижения, что ехала на отдельном верблюде, не боясь слететь. Ее беспокоило другое — как быть с водкой, которую везли погонщики. Она подозвала мужа и сказала:

— Я думаю отнять.

— А ты кто им? Сиди и помалкивай, не путайся в мои дела!

Шуре захотелось сказать, что она-то и может, и должна, и будет вести дело, а он… расписываться в ведомости, но сдержалась и всего только сказала:

— А что ты сделаешь, если отниму?

— Отправлю с обратным караваном.

Ей стало весело, еще больше захотелось исполнить задуманное, и она крикнула караванщику:

— Эй, бабай, остановись!

Муж схватил ее за руку и зашипел:

— Сумасшедшая! Они же разорвут тебя.

Шура высвободила руку.

— Я имею полномочия от Елкина, я еду заготовлять, а ты так себе, на курорт, и расписываться в ведомости.

Караван остановился.

Шура велела караванщику развязать торбу. Он удивленно, но без запинки развязал.

— Есть водка? — спросила она. — Давай сюда!

У караванщика оказалось три бутылки. Шура бросила их в коряжистый куст саксаула, таким же способом она освободила от водки и торбы других погонщиков.

Прибыли на место — в чащу засохших деревьев, где на полянке стояла выгоревшая под солнцем, принявшая желтоватую окраску песков палатка для рабочих и белая юрта для ответственного лица.

Когда Грохотовы остались вдвоем в юрте, муж спросил:

— Кто же из нас будет служить? Одним словом, я не понимаю, кто я и кто ты?

Шура осмотрела, хорошо ли прикрыта юрта, потом, по возможности смягчая неприятность положения, в котором оказался муж, передала свой разговор с Елкиным.

— Дьявольская штука! И ты согласилась? Что же я, муж при жене? Подставное лицо? Все привыкли считать меня за начальство, и вдруг — жена отнимает водку, а я молчу!

— Ну и отнимал бы. Мы не пьянствовать приехали. Надоело, довольно носиться с тобой! Отняла водку, какая беда! Если уж необходимо, то уплачу им из своих. А ты говори прямо: пьешь, не пьешь? Она перерыла юрту и на полу под кошмой нашла бутылку, спрятанную Вагановым от самого себя. — Вот ставлю перед тобой. Если хочешь бороться по-настоящему, не будешь. А запьешь, туда и дорога! — У нее от волнения дрожали плечи и руки, глаза поблескивали злой решимостью, вспухшие, потрескавшиеся губы дергались.

Муж взял тюк с постелью и лег на него, закрыв лицо фуражкой.

Пришел рабочий и спросил, насмешливо поглядывая на Шуру:

— Товарищи, кто у вас начальник?

Грохотов вскочил, тряхнул упавшими на лоб волосами, отбросил их назад и крикнул:

— Она. А тебе это неизвестно?

— Да говорили, вроде она, — промямлил рабочий, — только и про тебя говорили.

— Напрасно… Она водку отняла, она и все делать будет.

— Да, товарищ. А в чем дело? — Шура придвинулась к рабочему. — Я немножко отдохну и приду в палатку.

— Насчет водки-то как, мы ведь деньги посылали?

— Никак, товарищ! Здесь пить нельзя, деньги получишь обратно.

Рабочий ушел.

Грохотов прислушался к снаряжающемуся в обратный путь каравану, затем откупорил бутылку, половину выпил, остаток сунул в карман, передал жене казенные деньги, попросил расписку и сказал:

— Я поехал, прощай!

— Счастливого пути! — отозвалась жена.

— Ты не боишься?

— Дай-ка револьвер!

Он подал оружие и патроны, выданные ему милицией. Она дала расписку.

— Ну, поцелуемся в последний раз?! — сказал он неуверенно.

Она, невысокая, подняла к нему, высокому, свое измученное лицо.