– Спит, – вздохнул седоватый офицер.

– Евгений Николаевич!

– Ну? – Листницкий приподнялся на локте.

– В шахматы сыграем?

Листницкий свесил ноги, долго растирал розовой мягкой подушечкой ладони пухлую грудь.

К концу первой партии пришли офицеры пятой сотни – есаул Калмыков и сотник Чубов.

– Новость! – еще с порога крикнул Калмыков. – Полк, по всей вероятности, снимут.

– Откуда это? – недоверчиво улыбнулся седоватый подъесаул Меркулов.

– Не веришь, дядя Петя?

– Признаться, нет.

– По телефону передал командир батареи. Откуда он знает? Как же, ведь он вчера только из штаба дивизии.

– В баньке попариться неплохо бы.

Чубов, блаженно улыбаясь, сделал вид, будто хлещет себя по ягодицам веником. Меркулов засмеялся.

– В нашей землянке остается котел лишь поставить: воды хоть отбавляй.

– Мокро, мокро, хозяева, – брюзжал Калмыков, оглядывая бревенчатые стены и хлюпкий земляной пол.

– Болото под боком.

– Благодарите Всевышнего, что сидите у болота, как у Христа за пазухой, – вмешался в разговор Бунчук. – На чистом наступают, а мы тут за неделю по обойме расстреливаем.

– Лучше наступать, чем гнить здесь заживо.

– Не для того держат казаков, дядя Петя, чтобы уничтожать их в атаках. Ты лицемерно наивничаешь.

– Для чего же, по-твоему?

– Правительство в нужный момент попытается, по старой привычке, опереться на плечо казака.

– Ересь несешь. – Калмыков махнул рукой.

– Как это – ересь?

– А так.

– Оставь, Калмыков! Истину нечего опровергать.

– Какая уж там истина…

– Да ведь это же общеизвестно. Что ты притворяешься?

– Внимание, гас-па-да афицеры! – крикнул Чубов и, театрально раскланиваясь, указал на Бунчука. – Хорунжий Бунчук сейчас начнет вещать по социал-демократическому соннику.

– Петрушку валяете? – ломая глазами взгляд Чубова, усмехнулся Бунчук. – А впрочем, продолжайте – у всякого свое призванье. Я говорю, что мы не видим войны со средины прошлого года. С той поры, как только началась позиционная война, казачьи полки порассовали по укромным местам и держат под спудом до поры до времени.

– А потом? – спросил Листницкий, убирая шахматы.

– А потом, когда на фронте начнутся волнения, – а это неизбежно: война начинает солдатам надоедать, о чем свидетельствует увеличение числа дезертиров, – тогда подавлять мятежи, усмирять кинут казаков. Правительство держит казачье войско, как камень на палке. В нужный момент этим камнем оно попытается проломить череп революции.

– Увлекаешься, милейший мой! Предположения твои довольно-таки шатки. Прежде всего, нельзя предрешить ход событий. Откуда ты знаешь о будущих волнениях и прочем? А если мы предположим такую вещь: союзники разбивают немцев, война завершается блистательным концом, – тогда какую роль ты отводишь казачеству? – возразил Листницкий.

Бунчук скупо улыбнулся.

– Что-то не похоже на конец, а тем более блистательный.

– Кампанию затянули…

– И еще туже затянут, – пообещал Бунчук.

– Ты когда из отпуска? – спросил Калмыков.

– Позавчера.

Бунчук, округляя рот, вытолкнул языком клубочек дыма, бросил окурок.

– Где побывал?

– В Петрограде.

– Ну, каково там? Гремит столица? Э, черт, чего бы не дал, чтобы пожить там хоть недельку.

– Отрадного мало, – взвешивая слова, заговорил Бунчук. – Не хватает хлеба. В рабочих районах голод, недовольство, глухой протест.

– Благополучно мы не вылезем из этой войны. Как вы думаете, господа? – Меркулов вопрошающе оглядел всех.

– Русско-японская война породила революцию тысяча девятьсот пятого года, – эта война завершится новой революцией. И не только революцией, но и гражданской войной.

Листницкий, слушая Бунчука, сделал неопределенный жест, словно пытаясь прервать хорунжего на полуфразе, потом встал и зашагал по землянке, хмурясь. Он заговорил со сдержанной злобой:

– Меня удивляет то обстоятельство, что в среде нашего офицерства есть такие вот, – жест в сторону ссутулившегося Бунчука, – субъекты. Удивляет – потому, что до сих пор мне не ясно его отношение к Родине, к войне… Однажды в разговоре он выразился очень туманно, но все же достаточно ясно для того, чтобы понять, что он стоит за наше поражение в этой войне. Так я тебя понял, Бунчук?

– Я – за поражение.

– Но почему? По-моему, каких бы ты ни был политических взглядов, но желать поражения своей Родине – это… национальная измена. Это – бесчестье для всякого порядочного человека!

– Помните, думская фракция большевиков агитировала против правительства, тем самым содействуя поражению? – вмешался Меркулов.

– Ты разделяешь, Бунчук, их точку зрения? – задал вопрос Листницкий.

– Если я высказываюсь за поражение, то, следовательно, разделяю, и было бы смешно мне, члену РСДРП, большевику, не разделять точки зрения своей партийной фракции. Гораздо больше меня удивляет, Евгений Николаевич, что ты, человек интеллигентный, политически безграмотен…

– Я прежде всего преданный монарху солдат. Меня коробит один вид «товарищей социалистов».

«Ты прежде всего болван, а потом уж самодовольный солдафон», – подумал Бунчук и загасил улыбку.

– Нет бога, кроме Аллаха…

– В военной среде была исключительная обстановка, – словно извиняясь, вставил Меркулов, – мы все как-то в стороне стояли от политики, наша хата с краю.

Есаул Калмыков сидел, обминая вислые усы, остро поблескивая горячими монгольскими глазами. Чубов лежал на кровати и, вслушиваясь в голоса разговаривающих, рассматривал прибитый к стене, пожелтевший от табачного дыма рисунок Меркулова: полуголая женщина, с лицом Магдалины, томительно и порочно улыбаясь, смотрит на свою обнаженную грудь. Двумя пальцами левой руки она оттягивает коричневый сосок, мизинец настороженно отставлен, под опущенными веками тень и теплый свет зрачков. Чуть вздернутое плечо ее удерживает сползающую рубашку, во впадинах ключиц – мягкий пух света. Столько непринужденного изящества и подлинной правды было в позе женщины, так непередаваемо красочны были тусклые тона, что Чубов, непроизвольно улыбаясь, залюбовался мастерским рисунком, и разговор, достигая слуха, уже не проникал в его сознание.

– Вот хорошо-то! – отрываясь от рисунка, воскликнул он, и очень некстати, потому что Бунчук только что кончил фразой:

– …царизм будет уничтожен, можете быть уверены!

Сворачивая папиросу, едко улыбаясь, Листницкий посматривал то на Бунчука, то на Чубова.

– Бунчук! – окликнул Калмыков. – Подождите, Листницкий!.. Бунчук, слышите?.. Ну хорошо, допустим, что эта война превратится в гражданскую войну… потом что? Ну свергнете вы монархию… какое же, по-вашему, должно быть правление? Власть-то какая?

– Власть пролетариата.

– Парламент, что ли?

– Мелко! – улыбнулся Бунчук.

– Что же именно?

– Должна быть рабочая диктатура.

– Вон ка-ак!.. А интеллигенции, крестьянству какая же роль?

– Крестьянство пойдет за нами, часть мыслящей интеллигенции тоже, а остальных… а с остальными мы вот что сделаем… – Бунчук быстрым жестом скрутил в тугой жгут какую-то бумагу, бывшую у него в руках, потряс ею, процедил сквозь зубы: – Вот что сделаем!

– Высоко вы летаете… – усмехнулся Листницкий.

– Высоко и сядем, – докончил Бунчук.

– Соломки надо заранее постелить…

– За каким же чертом вы добровольно отправились на фронт и даже выслужились до офицерского чина? Как это совместить с вашими воззрениями? Уди-ви-тель-но! Человек против войны… хе-хе… против уничтожения своих этих… классовых братьев – и вдруг… хорунжий!

Калмыков, шлепнув ладонями по голенищам сапог, искренне расхохотался.

– Сколько вы немецких рабочих извели со своей пулеметной командой? – спросил Листницкий.

Бунчук вынул из бокового кармана шинели большой сверток бумаг, долго рылся в нем, стоя спиной к Листницкому, и, подойдя к столу, разгладил широкой жилистой ладонью пожелтевший от старости газетный лист.