Глава первая

Том 7. Приключения Таси - pic_29.png

Отец Паисий, священник бедного слободского прихода, только закончил вечернюю молитву и готовился лечь в постель, как неожиданный стук в дверь заставил его насторожиться.

Стучали в сенях. Был двенадцатый час ночи, и поздний посетитель не мог не удивить отца Паисия. На улице мела непроглядная январская вьюга, залепляя редкие фонари, и жутко завывал ветер. Отец Паисий снова запахнул сброшенный было подрясник и торопливо прошел в сени.

— Кто тут? — спросил он, не открывая двери.

— Батюшка, до вашей милости пришли. Напутствуйте умирающую. А то помрет к утру, по всей вероятности, — глухо звучал как будто знакомый батюшке голос за дверью.

— Кто умирает-то? — осведомился священник, снимая тяжелый крюк и пропуская позднего гостя в сени.

— Да бобылка слободская, здешняя… Муж-то давно помер, а она портняжила… Дюже захворала… Соседи мы, я башмачник Иванов, коли милость ваша, отец Паисий, признать изволите, — вашего прихода тоже; так не откажите к Федосьевне, Христа ради, пройти…

— Хорошо, хорошо, пройду Господь в Своей милости никому отказывать не станет… А нам, грешным, и подавно воле Его следовать должно. Что, на улице-то — крутит, голубчик? — спросил батюшка.

— И-и, как крутит, отец Паисий. Прямо-таки зги не видать. Фонарь-то нелишне прихватить будет вашей милости, уличные то и дело гаснут… Страсть разыгралась как непогодушка нынче.

— Ладно, ладно, и фонарь возьмем, — откуда-то уже из дальней комнаты долетел голос батюшки. А минут через десять из домика священника, находившегося близ кладбища, около деревянной скромной церкви, вышли две темные фигуры и замаячили среди метели по слободской улице. Впереди шел с фонарем в руках сапожник Иванов, позади него отец Паисий, держа одной рукой дароносицу, серебряный крест и Евангелие для исповеди, завернутые в епитрахиль, другою то и дело запахивая верхнюю одежду.

Ветер валил путников с ног. Вьюга залепляла глаза, свистела в ушах. С трудом миновали они широкую улицу и вышли на площадь, где приезжие окрестные крестьяне торговали сельскими продуктами в базарные дни. Отсюда свернули в переулок, где тоже бушевал ветер и хозяйничала разозлившаяся вьюга. Около покосившегося домика с двумя крохотными оконцами и оторванной ветром вывеской, надпись на которой невозможно было рассмотреть, сапожник остановился:

— Вот сюда, пожалуйте, батюшка. Да поостерегитесь, ступеньки у нас подгнили, того и гляди провалятся, — предупредил он и, поддерживая под локоть священника, помог ему взойти на крыльцо.

Уже в сенях отца Паисия встретил запах лекарств и то неуловимое, сопровождающее тяжелобольного в доме настроение, которое определить словами нельзя и которое можно почувствовать. Сапожник пошел первый, за ним проследовал батюшка.

В комнате, освещенной огарком, находились несколько женщин. Они о чем-то усиленно совещались чуть пониженными голосами, окружив постель. Вернее, нечто похожее на постель, состоявшую из жесткой широкой лавки, с брошенной на нее подушкой и каким-то грязным тряпьем, заменяющим матрац. На этом тряпье лежала худая, как скелет, желтая женщина с изможденным лицом и глубоко запавшими глазами. Она тяжело дышала широко раскрытым, запекшимся ртом. Искаженное лицо ее выражало нестерпимое страдание, казалось, глаза ее смотрели, уже ничего не видя… С глухим хрипом поднималась и опускалась ее впалая грудь.

При виде вошедшего священника женщины засуетились и заметались по комнате.

— Батюшка пожаловал… Слышь, Федосьевна, исповедаться бы да Святых Тайн приобщиться тебе, — наклоняясь к самому уху больной, произнесла старая слобожанка, за которой давно укрепилась репутация ученой лекарки-знахарки — из-за того, что она лечила своими собственными примитивными средствами слобожан.

Но больная на заявление лекарки ни словом, ни движением не дала понять, что слышала ее. Глаза Федосьевны, пустые и жуткие, по-прежнему ничего не выражали, а рот продолжал с хрипом выбрасывать дыхание.

— Никак кончается? — выразила предположение лекарка. — Батюшка, отец Паисий, поспешите отходную читать.

Священник приблизился к иконе, чтобы совершить последний обряд над умирающей. Отысповедовал глухою исповедью больную и, раскрыв над головою ее требник, засветил тоненькую восковую свечку и начал читать отходную.

Не успел докончить молитвы отец Паисий, как что-то бурно заклокотало в груди больной и на губах ее выступила кровавая пена. Все тело умирающей дрогнуло, и Федосьевны не стало. Душа ее отошла в лучший мир. Отец Паисий медленно осенил крестом умершую, дочитал над нею молитву и стал завертывать крест и требник в епитрахиль. Вокруг с громкими причитаниями суетились женщины. Кто-то всхлипывал, кто-то плаксивым, нарочито жалобным голосом причитывал, жалея какого-то сироту. Неожиданно широко распахнулась дверь из сеней, и в горницу стремительно вбежал мальчик лет двенадцати. Часто, несколько месяцев спустя, отец Паисий, рассказывая об этом случае, добавлял, что никогда не забыть ему того отчаянного, безнадежного крика "Мама!", каким огласил комнату ребенок, не забыть и того ужаса, который отразился на его худеньком, бледном лице.

Это был Вася, единственный сын покойницы. С тем же раздирающим воплем Вася бросился к матери, обхватил ее начинавшее уже холодеть тело, прижался лицом к ее груди и так и застыл без слов, без движений. Женщины замолкли сразу, подавленные видом этого безысходного чужого страдания.

Отец Паисий, направлявшийся было в сени, приостановился и тоже не отрывал глаз от обезумевшего от горя мальчика.

— Один, как есть один, сиротинкою круглым остался на свете, — произнесла сочувствующим голосом слободская знахарка. — А как Федосьевна-то его жалела, болезная! Ведь единственной утехой он рос у нее…

— Куда же теперь денется мальчик? Есть у него близкие, родственники?

— Какое, батюшка! Ведь приезжие они, и, сказывают люди, никого-то у них: не только что близких, но и дальних на свете нет. Совсем на улице очутился, бедный. Жаль до слез парнишку. Да ничего не поделаешь. Противу Господа не пойдешь. Он, Батюшка милостивый, ведает лучше нас, грешных, что там определено. А все же, кабы не были мы сами в нужде да в лишениях, каждая бы из нас с охотой мальца-сиротинушку к себе в дом приняла. Уж больно тихий да добрый парнишка и услужливый, да вежливый такой… — говорила женщина, утирая кончиком шейного платка мокрые от слез глаза. Она казалась вполне искренней в своем участии. Отец Паисий перевел с нее глаза на Васю. Теперь он уже не лежал ничком на груди матери. Его бледное, перекошенное судорогой личико было все орошено слезами — безутешными слезами высшего человеческого отчаяния, с которым, казалось, не сравнится никакое другое горе. Большие серые глаза мальчика, полные слез, с мучительным недоумением впивались в восковое лицо умершей.

"Зачем? Зачем ты ушла от меня, мама?" казалось, спрашивал этот взгляд, и худенькие ручонки все крепче и крепче сжимались у груди мальчика.

Невыразимое чувство жалости обожгло душу отца Паисия. Картина этого неподдельного, покорного, безропотного горя всколыхнула его. На глазах самого священника выступили слезы. Он тихо приблизился к мальчику, положил ему руку на плечо и, наклонившись к его лицу, проговорил:

— Тяжелый крест посылает тебе Господь, дитя мое, но надо нести его безропотно… Видно, испытание тебе дает Он, наш Творец милосердный. Выплачься, мальчик, не сдерживай своего горя, а там молиться будем вместе за упокой души твоей матери. Плачь, дитятко, плачь, в слезах легче переносится горе.

Но Вася уже не слышал добрых, сочувственных слов отца Паисия. Он снова упал на грудь матери головою, и все его худенькое тело сотрясалось теперь от неудержимых рыданий.

Получасом позднее отец Паисий шел обратно к церковному домику, предшествуемый башмачником, несшим фонарь. Он вел за руку Васю. Еще там, в домике покойной Федосьевны, священник решил взять к себе в дом сироту. Когда он объявил об этом Васе, мальчик безучастно взглянул ему в лицо своими грустными глазами и не произнес ни одного слова. Смерть матери сразила ребенка. Теперь он машинально шагал по улице подле своего неожиданного благодетеля и думал все одну и ту же неотвязную думу: "Мама умерла… умерла моя мама… Что я буду без нее делать теперь?… Как мне жить без родимой!" И тут же до мельчайших подробностей припоминалась ему мать, не сегодняшняя, холодная, молчаливая покойница, а та, живая, несказанно дорогая, которая ласково проводила по лицу Васи своей исколотой иглою рукой, которая называла своим «соколиком» и «голубчиком» его, Васю, и так нежно заботилась о нем всегда. Вспомнились ему их долгие-долгие вечера, когда мать, стуча машинкой, шила бесконечные юбки и кофты на слободских франтих, а он, Вася, готовил уроки к следующему дню или читал матери что-нибудь божественное. Учился он в слободском училище вот уже два года и очень старательно готовил свои уроки. А потом, покончив с ними, долго беседовал с матерью. Вася рассказывал ей о своих занятиях в училище, о товарищах и учителях, а Федосьевна внимательно слушала, стараясь не пропустить ни единого слова своего любимца. По праздникам мать и сын всегда вместе отправлялись в церковь. Возвращались они оттуда торжественные, радостные, примиренные с нуждою, ели свой более чем скромный обед, потом шли вместе гулять за пределы большого огорода, за слободскую черту, подальше от людей и шума их суетливой жизни. Мать рассказывала Васе об отце, которого мальчик мало помнил. Иногда делилась с сыном своими надеждами на лучшее будущее, мечтала вслух о том времени, когда дела их поправятся немного, когда излишек работы даст наконец возможность выбраться из когтей острой нужды и они с Васей заживут мало-мальски сносной жизнью. И вот вместо этих радостных надежд — смерть, разрушившая все, раздавившая счастье Васи, отнявшая у него мать, единственную радость и опору в жизни. Как неожиданно, как жутко подкралась она! Как нелепо обрушилась со своей страшною косою на их крошечную семью! Ведь еще недавно, неделю тому назад, мать была здорова, хотя и худа и слаба неимоверно. Все-таки же двигалась она, говорила, ласкала Васю. А теперь так далека стала она ему, так ужасно далека!..