«Политиков» в камерах и уважали, и ненавидели. Уголовники считали их барами, «чистюлями», интеллигентами. К тому же тюремное начальство натравливало уголовников на «жлобов»[30].

«Политиков» было всего пять. Их привели, когда камера была уже полна. Волей-неволей пришлось разместиться под нарами, прямо на полу. Впрочем, если бы политические заняли нары раньше уголовников, — все равно их согнали бы.

Бабушкин лежал на полу, как и четверо его товарищей. Не открывая глаз, слушал, как наверху, на нарах, сиплыми голосами лениво переругивались двое воров.

Баркадзе, уже прочитавший все «циркуляры», приставал к маленькому, тщедушному Фомину. Трудно было поверить, что этот молчаливый, застенчивый Фомин зарубил топором кассира.

В камере от безделья и тоски Фомин затеял «научный опыт» — привязал себе полотенцем под мышку куриное яйцо и ждал: вылупится цыпленок или нет? Так, с яйцом, он и ел, и сидел, и спал — уже девять дней. Вся камера потешалась над ним.

— Фомын, а Фомын! — приставал Баркадзе. — А што, ежэли цыпленок в отца будэт? Савсэм глупый получытца!

Фомин молчал.

— Фомын, — не унимался Баркадзе. — Тэбэ уй как много надо кушать! Нэ то цыпленок малокровный будэт.

Бабушкин старался не слушать разноголосый шум камеры. Перед закрытыми глазами вновь проплывали станции и полустанки, разбитые, в колдобинах, тракты, ночевки в вонючих камерах — весь долгий путь этапа после того, как около года Бабушкин отсидел в петербургской тюрьме.

Целый месяц — то пешком, то в арестантских вагонах — медленно двигался этап по России. И вот он здесь — в семидесяти верстах от Иркутска, в александровской пересыльной тюрьме. В «пересылке» арестанты обычно не засиживаются. Прибудет этап вечером, переночует, грязь соскоблит, починит лохмотья — и дальше.

Постоянных жильцов в пересыльной нет. Поэтому там вольготнее, чем в других тюрьмах. Неохота начальству возиться с этапником, учить его уму-разуму, дисциплину подтягивать да свои нервы трепать. Все равно уйдет он завтра чуть свет, тонко позванивая кандалами, по пыльному тракту, по которому уже десятки лет тянутся ссыльные, все дальше и дальше на север…

Но в александровской «пересылке» порядки установились особые, потому что здесь почти не было «временных жильцов». Тюрьма находилась вдали от центра, в глубине Сибири, этапы прибывали сюда редко, а прибудет — обязательно задержится.

Здесь этап разбивался на партии. Ссыльных сортировали: кому назначено жить в Колымске, — в одну камеру; кому в Якутске, — в другую; в Верхоянске — в третью.

И вот сидят в камере будущие колымские жители — ждут. И месяц, бывало, ждут, и два, а случалось — и три. Пока не соберется полная партия, чтобы зря не гонять конвойных.

В камере № 18 александровской «пересылки» вот уже три недели сидел Бабушкин — ждал, пока соберется партия сосланных, как и он, в Верхоянск.

В тюрьме рассказывали про Верхоянск всякие ужасы. Самое холодное место на земле: птицы на лету замерзают, падают мертвые. Даже волки, бывает, околевают от этакой стужи.

Бабушкин слушал эти разговоры молча, не вмешиваясь. Что говорить-то?! Поживем — увидим..

Задержка в «пересылке» даже радовала Бабушкина. Хоть отоспишься да в бане попаришься. И отекшие, потертые ноги отдохнут. Ведь впереди еще далекая, утомительная дорога до Якутска, а оттуда еще целая тысяча верст до Верхоянска.

Одно только плохо: начальник корпуса был новый и пытался завести тут особые, строгие порядки, не как в обычных «пересылках». То ли начитался он всякой литературы об «образцовых» заграничных тюрьмах с их изматывающим нервы железным режимом. То ли отличиться, выслужиться хотел.

Высокий, с аккуратной бородкой и золотым пенсне на интеллигентном лице, Сиктранзит был всегда подтянут, и даже некрасивый мундир тюремного ведомства сидел на нем ловко и изящно. Он никогда не повышал голоса, был холоден и неизменно вежлив.

Но своими мелочными придирками, дотошностью, пунктуальностью доводил узников до белого каления.

Особенно доставалось от него политическим. Сиктранзит ненавидел их, изводил холодно, расчетливо.

Бабушкин столкнулся с ним сразу, как только прибыл в александровскую пересыльную. Заключенных стали распределять по камерам, не дав им вымыться в бане. А об этом мытье Бабушкин и его товарищи — запыленные, в пропотевшем, грязном белье — мечтали все последние дни.

Бабушкин заявил протест. И добился бани.

Так и пошло. Каждые два-три дня Бабушкин заявлял какую-нибудь новую жалобу начальнику корпуса.

И сейчас, лежа на полу, под нарами, стараясь не слушать историю, которую под общий смех громко рассказывал Баркадзе, Бабушкин вспоминал свое вчерашнее столкновение с Сиктранзитом.

Прошлой ночью в темноте вдруг раздался крик. Кого-то били. Пока Бабушкин проснулся, пока разобрался, в чем дело, нападающих и след простыл. Лишь на полу камеры лежал избитый политический Сахарнов.

А все из-за шапки. Баркадзе приглянулась теплая заячья шапка Сахарнова. И уголовник на глазах у всех попросту переложил ее на свои нары. Это означало, что отныне она принадлежит ему.

Сахарнов, вспыхнув от возмущения, забрал свою шапку обратно. И вот ночью «неизвестные» избили его.

Вечные драки, скандалы с уголовниками стали невтерпеж политическим. И вчера Бабушкин, посовещавшись с товарищами, заявил начальнику корпуса «претензию»: политические требуют, чтобы их поместили отдельно от уголовников.

— Требуете? — переспросил Сиктранзит. — Вы, вероятно, хотели сказать «просите»?

— Требуем поместить нас отдельно от уголовников, — повторил Бабушкин.

— Я разберусь в вашей… просьбе, — вежливо сказал начальник корпуса.

Он добавил еще что-то по-латыни и ушел.

Бабушкин не знал латыни.

— О чем это он? — спросил он у одного из политических, студента-медика.

— «Экс унгве леонэм», — повторил студент и перевел: — «По когтям узнаю льва».

Это было вчера. А сегодня, когда в камеру внесли бак с гороховым супом — «шрапнелью», как называли его в тюрьме, — и староста, аккуратно сняв ложкой плавающих сверху зеленых гороховых червей, разлил похлебку по мискам, в камеру вошел Сиктранзит.

Заключенные встали. Начальник корпуса молча оглядел камеру, потом повернулся к Бабушкину.

— Я рассмотрел вашу просьбу.

— Требование, — поправил Бабушкин.

— Я рассмотрел вашу просьбу, — нажимая на слово «просьба», настойчиво повторил начальник. — И счел возможным удовлетворить ее. Политические будут переведены в отдельную камеру. Надеюсь, вы довольны?

Когда начальник ушел, политические собрались вокруг Бабушкина.

— Что-то мне не нравится его морда, — хмуро сказал студент, показывая глазами на дверь, куда только что вышел Сиктранзит. — Ухмыляется зловредно. Нет ли тут подвоха?

Бабушкина тоже удивило, что начальник корпуса так легко и быстро согласился выполнить их требование. Но он промолчал.

После обеда пятерых политических перевели в камеру № 23.

В ней было шесть нар, а политических всего пять. При неимоверной тесноте, царившей в «пересылке», странно было, что им отвели такую большую камеру. Под вечер к политическим опять заглянул начальник корпуса.

— Теперь-то, надеюсь, господа довольны? — заложив руку за борт мундира, спросил он, обращаясь ко всем, но глядя на Бабушкина.

Никто из заключенных не ответил.

— Однако пустую койку все же придется занять, — развел руками Сиктранзит. — Вынужден подселить к вам еще одного жильца.

— Уголовника? — спросил Бабушкин.

— О, нет, нет! Что вы! — воскликнул начальник. — Политического! Так сказать, единоверца! Хе-хе! Будете довольны!.

Сиктранзит ушел.

— Подозрительны мне его смешки, — решительно заявил студент. — Чует мое сердце: какую-то пакость готовит.

Теперь и Бабушкин был уверен: начальник корпуса что-то задумал. Но что?

Вскоре все выяснилось.

Утром в камеру привели еще одного заключенного: невысокого худенького старика.

вернуться

30

Так уголовники называли политических заключенных.