Только восемь часов жить осталось ему,

А он, вроде, не понимает!

Так спокоен и взгляд отрешен,

Альберт Парсонс ― вожак этой своры.

Странно. Мне, надзирателю, он не смешон ―

Сам ведь сдался. На суд из укрытья пришел:

Понимал, что со смертью спорит.

Говорят, будто книгу он здесь написал,

Анархизм какой-то славя:

Чтоб все ― братья, по-братски вольны голоса

И никто бы никем не правил.

Чушь! Разве ж можно без страха жить:

Человек и тщеславен и жаден,

А кого-то убить легче, чем полюбить

И труднее воспеть, чем нагадить!

Он, однако, силен. Никого не убьет,

Но за ним ― легион недовольных,

Что к речам его падки, как мухи на мед,

Что готовы вершить его волю!

Тут вот, в камере рядом, страдает жена ―

Не смиряет ее и клетка!

Посадили остыть. К мужу рвется она:

Не дозволено! Под запретом!

Кстати, как она там? Вроде уж не кричит.

Может быть утомилась, уснула?

Нет. Опять кулаками по двери стучит.

Да, таких остановит лишь пуля.

Вижу: вновь распростерлась на серой стене.

Как она угадала стену?!

И с другой стороны есть ведь камеры. Нет,

Вот такая во век не изменит!

Индианка, а вроде красавица… Что ж,

Век воркуя, с ней счастливо прожил бы,

Альберт Парсонс, и внешне ты будто хорош,

Только лезешь куда не положено!

А она все стоит, прислонившись к стене ―

Своим телом тебя согревает.

А она все не верит, что близкая смерть

Ее утром без мужа оставит.

3.

Холодно. Душно. И сердце колотится!

Руки ― в холодной росе, в огне ― голова.

Все, что хотелось, не сбудется, лучшее ― не ис

полнится.

В миг роковой безнадежны дела и слова…

Может, Услышит? Разверзнется твердь!

Жить тебе, Альберт! Решетка ― не смерть!

Дни промелькнули во встречах, поездках и ми

тингах:

Встань, трудовая Америка, за своего вождя!

Может, не все было верно,

Но близко, понятно им:

Множились подписи, словно грибы от дождя.

Если бы стены могли помогать…

Но и они под надзором врага!

Альберт, ты сильный! И нежное тела касанье…

Вспышками радость

Тех страстных, счастливых ночей.

Теплые ветры весны ―

попутные ветры признанья

К людям вели нас от рифов-вопросов «зачем?»

Что лавина, на площади тысячи лиц:

«Сорок центов и восемь часов!

Каждый право имеет работать и жить!

Каждый право имеет на сон!»

То же. Чикагские улицы.

Зимняя вьюга. Метель.

Некуда спрятаться от леденящего ветра.

Вдруг за сугробом ― фигура в рабочем тряпье:

Скрючены пальцы…

у холода с голодом жертвы.

Нас обручили цветенье и кризис:

Радость и горе, разлука и близость!

Солнце лучами своим пронзает лазурь.

Праздничны лица и ярки нарядные платья.

Белые, негры, индейцы плакаты несут ―

Первое мая… Три дня до Хеймаркет…[1]

Помнишь, в селенье том слива цвела.

Я с ее прутьев венок твой сплела.

Высохли листья, цветов нету снова:

Стал вдруг венец не цветущим ― терновым!

Будто во сне: ты опять на трибуне собранья.

Вот кашлянул и на миг прикоснулся к усам.

Лирик в душе и доступный ―

ни чина, ни званья…

Гул одобренья в толпе… Го-ло-са. Го-ло-са…

4.

Что за странная страсть? ―

Самой мелкой монеты дешевле.

А по этим слезам выплывают на власть ―

Мужикам залезают на шею!

Только этой, пожалуй, есть повод реветь:

Остается с двумя птенцами.

За душой ничего, кроме прошлого, нет,

А «кормилец» цепями бряцает.

Но сама, как и он, баб фабричных мутит ―

Рассказала про то моя Мэри ―

Все зовет по зарплате нам равными быть.

Хоть жена в эту глупость не верит!

Стихли звуки в ночи. Ждут веревки тела.

Жизнь тех четверых к смерти клонится:

Так качнутся в мешках, точно колокола…

Да, похоже, устроили звонницу!..

И на этот нездешний, мифический звон

Уж с неделю идут «прихожане».

Я вчера еле к дому с работы прошел:

Тьмы и тьмы! А ведь стольких сажаем!

День был скверный и дождик из туч моросил.

Тут плащом я мундир свой закутал,

Ни с того, что уж очень боялся простыть:

Не зашиб кто, с врагом кто б не спутал!

Надоел этот серый, пустой коридор,

Эти двери и эти решетки.

Заслужили сидеть здесь убийца и вор.

Стерегу их какого я черта!

Вот в оправе глазка Август Спайс

В новом смокинге на диване.

Кто ж Вас, мистер, от бедности спас,

Для кого вы форсите «на память»?

А не много ль картинности в вашей судьбе,

На самих на себя любованья?

Ваша, «рыцарь труда», Парсонс, речь на суде

Со стихами, с пустыми словами:

«На Голгофу, вперед! Если истина ― щит,

Лучше быть «на щите», чем с позором.

Униженья и просьбы ― для тех, кто разбит:

Это к скользким ведет разговорам!»

Там, где памятник строят годами до смерти,

Где заботятся о дневниках,

Запускают дела. Появляются жертвы,

Миллионы в холеных руках.

В рамке ― Альберт. В себя с головой погружен.

Руки за спину, ходит по камере.

Вот садится за стол и хватает перо ―

Заскрипел вдохновенно и пламенно.

Что он пишет? Наверно, последнюю речь.

Шериф Матсон, командуя казнью,

Говорит: «Меньше нервов,

коль пренья пресечь».

Так что зря. Лучше Богу покайся!

5.

Ах, о чем это я? Быстро время бежит.

Уж последняя ночь на исходе ―

Яркий свет воцарится над тьмой.

Иней вновь уничтожат лучи.

Наша смерть позовет их на бой

И призывной трубой зазвучит!

Жалко Спайсу и мне до того не дожить,

Как рабочие будут свободны!

Рассказать обо всем «в двух словах»

Всем, допущенным к казни шерифом.

О зовущем отмстить угнетении масс,

О цунами народного гнева…

Этот призрак коммуны, как звал его Маркс,

Вряд ли будет понятен. Ведь в стенах ―

Не на площади смело митинговать ―

Бесполезны здесь крики и рифмы.

Пишет Маркс, что не сразу наступит

Для трудящихся Век Золотой.

И в борьбе со свободы врагами

Государственный строй будет силой Труда:

Не стесненный наживой, богами,

Он, сгорая свечой, проведет сквозь года ―

Место полному братству уступит

И погаснет упавшей звездой.

Все бы так, если лидер ― святой человек,

Энергичный, гуманный и скромный,

Отдающий всю жизнь тебе, Идеал,

Неподкупный, не падкий до лести,

Чтобы мыслью трудился ― не труд воспевал,