«Passant, qui que tu sois, ne pleure pas mon sort.

Si je vivais, tu serais mort», что можно перевести примерно так:

Прохожий, не печалься над моей судьбой,

Ты был бы мертв, когда б я был живой3.

Но дальше этого начиналась область разногласий. Уже на второй день после 9 термидора Билло-Варенн, Барер, Вадье обвиняли Робеспьера в модерантизме, в терпимости к врагам, покровительстве священникам, т. е. критиковали его, так сказать, с левых позиций. Тибодо, Тюрио и другие дантонисты, напротив, требовали чистки и упразднения Революционного трибунала, амнистии, милосердия, т. е. выступали справа.

Так к Робеспьеру, который уже не мог ответить своим хулителям, прилипала грязь и клевета. Политические и литературные мародеры, торопившиеся нагреть руки на своем нечистом ремесле, глумились над памятью вождя Горы, стряпая клеветнические сочинения.

Начиная с доклада Куртуа, построенного на самой грубой и откровенной фальсификации4, с низкопробных брошюр Дюперона, Монжуа, Мерлена из Тионвил-ля, Лорана Лекуантра, еще ранее набившего руку на клеветнических доносах5, и многих других им подобных произведений продажного пера, постепенно стала складываться историография Робеспьера, крайне противоречивая, но вся от начала до конца лживая, основанная на клевете, на передержках, на вымыслах мстительной злобы, на злопыхательстве незабытых обид.

Так создался образ Робеспьера — искаженный, неузнаваемый, страшный, лишенный всяких человеческих черт, окаменевший сгусток всех пороков и низменных страстей, портрет тирана и кровожадного убийцы.

Однако вопреки этой версии, поддерживаемой государственной властью, насаждаемой церковью, школой, официальной наукой, в сознании народа, в памяти поколений жили иные представления о Робеспьере, иные воспоминания, иной, непохожий на страшный портрет — человечный и человеческий образ. Как ни старались клеветники очернить великого революционера XVIII века, сквозь многолетние напластования лжи и вымыслов все же пробивался и светился неискаженный, не забрызганный грязью портрет Неподкупного. И новые поколения, вглядываясь в этот чеканный силуэт, отодвигавшийся все дальше в глубь времени, старались разгадать его тайну.

На первый взгляд могло показаться, что головы молодых людей кружила сама исключительность жизненного пути Робеспьера: тридцать лет безвестности, а затем стремительное и ослепляющее, как старт ракеты, восхождение вверх и на самой вершине — падение и гибель. Но если эта внешняя сторона биографии Робеспьера могла привлекать честолюбивые умы и сердца, то для них, конечно, гораздо более притягательным был другой пример необычного жизненного пути, стоявший у всех перед глазами, — путь Наполеона Бонапарта. Аркольский мост, солнце Аустерлица, фанфары побед, золотые пчелы на бархате — эмблема новой императорской династии — все это для честолюбцев и мечтателей в восемнадцать лет во сто раз соблазнительнее суровой строгости черных сукон Комитета общественного спасения. Стендаль был верен исторической правде, когда заставлял своего любимого героя Жюльена Сореля, одаренного и честолюбивого выходца из народа, прятать в матрацах заветный портрет — не Робеспьера, конечно, а Наполеона Бонапарта. Да и посмертная судьба этих двух — каждого по-своему — наиболее значительных людей переломной эпохи конца XVIII — начала XIX века была слишком различна. Память Наполеона была увековечена господствующими классами Вандомской колонной, Домом Инвалидов, монументами, сотнями тысяч репродукций, музеями, почти необозримой литературой; но до сих пор во Франции, в столице, где некогда заседал Конвент, и в других городах нет памятника самому замечательному представителю Первой республики, да и имя его в истории Франции еще далеко не звучит во весь голос.

Нет, конечно, не те, кто гнался за славой, триумфом, почестями, оглядывались на Робеспьера и старались постичь сокровенный смысл его необычной судьбы. Представители угнетенных классов, общественных сил, поднимавшихся на революционную борьбу, в героическом опыте якобинской диктатуры и ее вожде Робеспьере видели вдохновляющий пример для подвигов и испытаний.

И первыми, кто должен быть назван в этом ряду, кто смело провозгласил себя наследниками и продолжателями возглавленной Робеспьером борьбы, были Гракх Бабёф и его товарищи по знаменитому «заговору равных».

Они были зачинателями иного, сочувственного Робеспьеру и гораздо более правдивого направления в развитии общественной мысли, и в частности историографии первой французской революции, противостоявшего реакционному и клеветническому направлению. Впрочем, на этом следует остановиться подробнее.

* * *

Возникновение движения «равных», как известно, совпало по времени с политическим и идейным крушением так называемых «левых термидорианцев». Некоторые из них, например Амар, установили прямую связь с «заговором равных»6 <По вандомскому процессу «равных» наряду с Амаром был привлечен также и Вадье, которому, однако, по авторитетному свидетельству Буонарроти, «ничего не было известно о заговоре».> и играли в движении довольно значительную роль. В целом же «левые термидорианцы» Билло-Варенн, Колло д'Эрбуа, Вуллан, Барер и другие оказались далекими от движения «равных», от Бабёфа и его соратников не только организационно и идейно, но и в оценке Робеспьера.

«Левые термидорианцы», как известно, сыграли большую и зловещую роль в роковых событиях 8 —10 термидора7. Большинство будущих участников «заговора равных», как, впрочем, и иные честные якобинцы, например, так называемые «последние монтаньяры» Ромм, Гужон, Бурботт, Субрани и другие будущие жертвы прериаля, в гораздо меньшей мере способствовали низвержению Робеспьера, хотя полностью одобряли переворот. Несмотря на эти различия, и те, и другие — по искреннему убеждению, недомыслию или лицемерию, в данном случае это значения не имеет — считали контрреволюционный переворот 9 термидора революционным восстанием или революцией. Даже в одном из ранних документов движения «равных», относящемся к концу 1795 или началу 1796 года, события 27 июля 1794 года именовались «революцией термидора»8.

Но для «левых термидорианцев» очень скоро после переворота стало очевидным, что эта «революция термидора» не повинуется больше их руке и оказывается в действительности вовсе не революцией, а контрреволюцией. Когда их стали оттирать на задний план, затем громить и клеймить, затем арестовывать и ссылать, чаще всего даже без соблюдения судебных формальностей, точь-в-точь как в день 9 термидора, тогда к ним пришло раскаяние.

Психологически было вполне понятно, что все эти Билло, Колло, Вадье — члены могущественных комитетов общественного спасения и безопасности, при всех своих грехах люди стальной закалки — кипели негодованием, видя, как какой-то ничтожный Ровер, цинично признававшийся в том, что он «ласкал собачку Кутона, чтобы завоевать благоволение ее хозяина»9, теперь в Комитете общественной безопасности распоряжается судьбами людей и купается в золоте!

Конечно, эта запоздалая и уже беспредметная самокритика имела у «левых термидорианцев» свой индивидуальный оттенок. Умный, гибкий, беспринципный Ба-рер де Вьезак, умевший всегда оставаться на поверхности стремительного потока, — Барер, который, будучи в свое время председателем Клуба фельянов, смог позже стать почти единственным бессменным членом Комитета общественного спасения, в своих мемуарах, написанных или редактированных спустя более тридцати лет после трагических событий 1794 года, признавал, что «9 термидора разбило революционную силу». Он утверждал с нескрываемым негодованием, что к власти пришла «контрреволюционная коалиция», состоящая, по его мнению, из преданных Дантону людей, представителей «болота» и секретных агентов Людовика XVIII; он даже именовал их презрительно «термидорианцами» 10 <Ипполит Карно, предпославший изданным (вместе с Давидом д'Анжером) мемуарам Барера обширное и содержательное введение, указывает, что Барер начал работать над своими мемуарами в первые годы империя, а редактировал их в последние годы своей жизни (он умер в 1841 году).>, понятно исключая себя из их числа. Но Барер воспринимал эти события прежде всего как личную катастрофу: термидор стал контрреволюцией не потому, что было свергнуто возглавляемое Робеспьером революционное правительство, а потому, что вскоре после термидора бездарные «любители власти» (amateurs du pouvoir), не прощавшие ему, Бареру, его популярности и талантов, оттеснили его от руководства11 <Барер среди прочих приводимых им в «Мемуарах» свидетельств в свою пользу воспроизводит и сказанные будто бы ему Гране из Марселя слова: «Подай в отставку: этим все будет закончено. 1олько действуя таким образом, ты обретешь спокойствие, так как эти люди не прощают тебе твоей известности, твоих длительных успехов на трибуне. Надо им уступить и освободить для них место» (Mйmoires de В. Barиre. T. 2. P. 219-220).>. Пересматривать же свое отношение к Робеспьеру, политически переоценивать роль Неподкупного в революции — от этого Барер был бесконечно далек. Конечно, как умный человек, он должен был признать и достоинства Робеспьера: «безупречную честность, любовь к свободе, твердость принципов, любовь к бедности, преданность делу народа»; иначе было бы непонятно, как мог он, Бертран Барер, разделять с ним славу и власть в Комитете общественного спасения. Но в главном и основном Барер и после длительного опыта торжества буржуазной, а затем феодально-аристократической реакции повторял в своих мемуарах старую версию о ненасытном, властолюбивом деспотизме Робеспьера и, явно рисуясь, преувеличивал свою роль в событиях 9 термидора12.