Он оставался до конца верным последователем и учеником Жан-Жака и вслед за великим философом разделял его почти наивную, полудетскую неугасимую веру в более справедливый, лучший общественный строй, который близок, возможен, достижим в той же мере, в какой человек близок к окружающей его со всех сторон вечной, прекрасной, зеленой природе. Но в отличие от своего учителя, остававшегося до последних дней мечтателем, Максимилиан, представлявший иное, новое поколение, уже не довольствовался мечтаниями; мечты он претворял в действия — стремительные, напористые, полные неукротимой энергии.

Терроризм Комитета общественного спасения, возглавляемого Максимилианом Робеспьером, и был стремлением якобинских руководителей достичь кратчайшим путем лежащий где-то совсем рядом вечно зеленый, перекликающийся с голосами природы, основанный на «естественных правах» человека мир равенства и справедливости, мир счастья.

Надо лишь проложить к этому лучшему миру дорогу, железной рукой убрать всех стоявших на пути к счастью. Ставшие широко известными, внушавшими такой страх всем, кто имел причины опасаться, слова Робеспьера: «Надо, чтобы наказание было на быстроте преступления» — и выражали динамическую суть этого неукротимого желания проложить народу путь к счастью.

Робеспьер остался таким же и в последние недели своей недолгой жизни. Его по-прежнему нельзя было ни запугать, ни сбить с пути. Выступая 7 прериаля в Конвенте с гневным обличением «сброда честолюбцев, интриганов, болтунов, шарлатанов, плутов… мошенников, иностранных агентов, контрреволюционеров, лицемеров, вставших между французским народом и его представителями с тем, чтобы обмануть одного и оклеветать других…», Робеспьер спокойно добавил: «Говоря эти слова, я оттачиваю против себя кинжалы, но я для этого их и говорю».

К смерти он относился теперь с еще большим пренебрежительным равнодушием, чем раньше; он давно уже свыкся с мыслью о неизбежности насильственного конца. «В наши расчеты и не входило преимущество долгой жизни», — с горькой иронией говорил он 7 прериаля201. Отсюда шла его поразительная неустрашимость, вселявшая леденящий страх в души его противников. «Не во власти тиранов и их слуг лишить меня смелости»202, — презрительно бросил он своим противникам в одном из своих последних выступлений.

Робеспьер был не из тех людей, которых какой-нибудь Фуше, или Баррас, или кто-либо еще из алчущих крови шакалов мог бы захватить врасплох. Его зоркий взгляд внимательно следил за обходными маневрами и подземными подкопами противников. Он без труда разгадал нечистую игру Фуше, льстиво искавшего примирения с Неподкупным, и добился его исключения из Якобинского клуба. В распоряжении Робеспьера и Сен— Жюста были сведения о все шире разраставшемся заговоре, о его участниках, вожаках, об их тайных действиях и планах. Он знал, что в этот заговор постепенно втягивалось «охвостье» дантонистов и эбертистов, чем-то обиженные или опасавшиеся заслуженной кары депутаты Конвента, всегда молчавшие депутаты «болота», прямо или косвенно связанные с нуворишами, тайными спекулянтами и торгашами, что нити заговора уходили в подполье — к жирондистам.

XII

Лето 1794 года, как утверждают почти все современники и мемуаристы, было душным и жарким. С раннего утра парило, небо было безоблачным, и только к полудню собирались тучи. Казалось, что скоро разразится гроза, но постепенно тучи рассеивались, небо светлело, освежающий благостный дождь, которого ждали природа и люди, так и не приходил.

Все эти последние месяцы Робеспьер плохо спал. Днем какие-то дела не давали ему возможности задуматься, сосредоточиться. К вечеру он чувствовал себя крайне утомленным. Едва темнело, он быстро засыпал. Но сон был недолгим, и к полуночи он просыпался. В это время к нему и приходили мысли, для которых днем не оставалось свободного времени. Он одевался, как всегда, тщательно, несколько старомодно. Во внешнем облике он неизменно оставался человеком старого мира: напудренный парик, чулки, хорошо отутюженный бант — господин де Робеспьер. Со своим огромным псом Броуиом, к которому Он как-то особенно привязался в эти последние месяцы, он совершал ночные прогулки по Парижу.

Подражал ли он своему учителю Жан-Жаку Руссо? Повторял ли он в столь неподходящих условиях «прогулки одинокого мечтателя»? Об этом трудно сказать. Ночной Париж был безлюден, но лишь брезжил рассвет, как перед закрытыми дверями мясных лавок и булочных выстраивались длинные очереди, каждый старался прийти как можно раньше, потому что продовольствия не хватало, и оно доставалось только тем, кто ближе всех стоял к закрытым дверям. В 8 утра мясник открывал дверь, он отпускал мясо по установленным ограниченным нормам. Проходил час, и мясная пустела. Никакие законы правительства о твердых ценах, об обязательных нормах продажи продовольствия не могли обеспечить в необходимых размерах Париж. Людям жилось плохо.

Робеспьер, прогуливаясь со своей собакой, подходил иногда к этим очередям, вставал где-нибудь в конце «хвоста» (этот термин уже тогда появился и был известен обитателям столицы) и начинал разговор с окружающими. Все кляли революционное правительство, которое не могло обеспечить население необходимым количеством продовольствия, жаловались на тяжелую судьбу, ругали «этого Максимилиана Робеспьера», приписывая ему все несчастья, выпавшие на их долю. Максимилиан слушал их со вниманием, иногда задавал вопросы, но в споры не вступал.

Он проходил с Броуном, ни на шаг не отстававшим от хозяина, по пустынным набережным, переходил через Новый мост на правую сторону, иногда присаживался где-нибудь в безлюдном парко Тюильри, где, просыпаясь, начинали щебетать птицы и изредка прохаживались влюбленные. На скамейке в безлюдном парке, ежась от предутренней свежести, благодатной, но недолгой, он размышлял о том, что ждет страну впереди.

Историк не имеет права сочинять, придумывать те мысли, о которых не осталось ни записей, ни памятников. О чем размышлял Максимилиан Робеспьер в этот последний месяц своей жизни во время долгих прогулок по безлюдному ночному или просыпающемуся Парижу? То, о чем он думал, тот диалог, безмолвный, внутренний диалог, который он вел сам с собой, остался неизвестным потомству.

В доме столяра Дюпле отсутствие Максимилиана сразу замечали. Его возлюбленная Элизабет Дюпле, которую все еще называли его невестой, беспокоилась о своем суженом. То была странная любовь, любовь, для которой не оставалось времени. Когда Элизабет спрашивала Максимилиана, когда же наконец они будут даить вместе, когда будет создан домашний очаг, то, о чем мечтает женщина, стремящаяся к установленному веками, традиционному, рассчитанному на долгие годы браку, Максимилиан отвечал: «Подожди немного, совсем недолго, революция скоро победит». И она ждала, ждала хотя бы потому, что у нее не было никакого иного решения, она не могла предложить ничего другого тому, кого она обожала. Она лишь постоянно беспокоилась и издали, стараясь оставаться незамеченной, следила за ним.

Под утро Максимилиан возвращался. Он был утомлен этой долгой ночной прогулкой и на короткое время снова засыпал. Броун лежал у его ног, прислушиваясь к звукам, доносившимся извне.

В исторической литературе с давних пор идет спор о том, чем же определялось это странное поведение Робеспьера в последние два месяца его жизни и особенно в роковые дни и ночи термидора? Почему он медлил, почему не вынимал шпаги из ножен, не наносил разящего удара? Эта медлительность, эти колебания, эта труднообъяснимая скованность действий — что стояло за ними? К сожалению, споры шли главным образом о действиях Робеспьера 8 — 9 термидора, оставались нерассмотренными тесно связанные с ними предшествующие шесть недель.

Альфонс Олар и вслед за ним Паризс склонны были видеть главную причину нерешительности Робеспьера в дни 9 термидора в его пиетете к легальности, в преклонении перед законностью. Оказавшись в конфликте с большинством Конвента и с комитетами, Робеспьер потерял правовую опору, конституционные основы для продолжения борьбы203.