Корсаков отцепил переноску от крюка в потолке, подтянул провод к пролому. Стоваттная лампа осветила небольшую комнату, бюро возле противоположной стены, полированный стол на гнутых ножках. На столе лежали стопка книг, разбросанные карты, стоял подсвечник с наполовину прогоревшими свечами. Все было покрыто толстым слоем слежавшейся, похожей на войлок, пыли.

Трофимыч ринулся к бюро. Корсаков повесил переноску на дверь и прошел в комнату.

— Пусто, — разочарованно сказал Трофимыч, — пусто, мать его так!

— Ты погоди, не мельтеши. Оглядись повнимательней, — сказал Корсаков.

— А чего тут глядеть, — Трофимыч повел рукой.

Комната и вправду была пуста. Игорь подошел к столу, заглянул за него.

— Ты рассказывал, как мужики вино нашли, — напомнил он, — вот, полюбуйся.

За столом стоял полупустой ящик, наполненный какой-то трухой, из которой торчали горлышки запечатанных сургучом бутылок. Трофимыч метнулся к столу, выхватил бутылку, протер ее ладонью.

— Хе… а, черт, не по-нашему написано

— Дай-ка, — Корсаков взял у него бутылку, повернулся к свету, — «Henessey», тысяча… — он почувствовал, как у него перехватило дыхание.

— Чего? — насторожился Трофимыч, — барахло?

Корсаков откашлялся.

— Трофимыч, ты хочешь купить этот особняк?

— А на хрена он мне? — озадаченно спросил напарник.

— Пивную устроишь, — ответил Игорь, чувствуя, что сердце забухало так, что вот-вот могло проломить ребра.

— Не люблю я пива, — сказал Трофимыч, — что с вином-то?

— Это не вино, родной ты мой, это коньяк!

— Хрен редьки не слаще. Продать можно будет?

— Можно, еще как можно. Только с умом надо, понял?

Игорь присел на край стола, лихорадочно соображая.

— Так, Трофимыч. Ты сидишь здесь, стережешь коньяк и все остальное, — Игорь поставил бутылку на стол, взял в руки книгу, смахнул ладонью пыль и полистал ее.

Трофимыч заглянул через плечо.

— Тоже не по-русски.

— Эта — на французском, — Корсаков отложил книгу и взял другую, — а эта на латыни. Эта… я даже не знаю на каком языке, но… — сказал он и замолчал.

На открытой странице он увидел удивительно знакомые символы. Именно такие он перенес на свою картину «Знамение», заставив человеческие фигуры тянуться к ним сквозь багровый туман.

— Что там?

— Не знаю, — задумчиво сказал Корсаков, — но книги тоже, мне кажется, немалых денег стоят.

— Вот свезло, так свезло, — выдохнул Трофимыч, — я одного барыгу знаю — книги можно разом ему сдать, и винцо тоже.

— Ты не спеши. Если я правильно понимаю, то у твоего барыги денег не хватит все это купить, — пробормотал Игорь.

— А картишки? Смотри ты, пакость какая, — Трофимыч скривился, рассматривая карты, размером с почтовую открытку, — прям порнуха, прости Господи.

— Это карты Таро, — пояснил Корсаков, — специальные карты для гадания. Играть в них нельзя, — он собрал карты и сложил в плоский футляр. — Трофимыч, слушай команду: сидишь здесь, стережешь это добро. Ни ногой отсюда!

— Может, мужиков позвать?

— Я тебе позову! Сначала надо знающего человека найти, оценить товар, продать и при этом не продешевить. А мужиков угостишь с выручки, понял?

— Понял.

— Ну, то-то, — Корсаков спрятал футляр с картами в карман, прихватил со стола бутылку и двинулся к двери. — Через час, ну, полтора, я вернусь. Ты даже не представляешь, что мы нашли. Одна такая бутылка целого состояния стоит. А если все продадим, то послезавтра уже будем на Канарах загорать.

— А почему послезавтра?

— Потому что паспорта заграничные еще сделать надо, — пояснил Корсаков. — Мебель тоже продать можно, но с ней хлопот много, а коньяк, дай Бог, сегодня уйдет.

— Понял, — радостно закивал Трофимыч, — давай, Игорек, не мешкай. А где это — Канары?

— Там, где всегда лето и все тетки загорают без лифчиков, — не пускаясь в детальные объяснения, сказал Корсаков.

Был почти час ночи, моросил дождь и на Арбате остались только самые голодные музыканты и самые влюбленные парочки. Впрочем, возможно, им просто некуда было пойти.

Корсаков почти бегом добежал до метро «Арбатская» и успел купить телефонную карту в закрывающейся кассе. Теперь бы еще вспомнить телефон Лени Шестоперова! Несколько раз он попадал не туда, наконец в трубке прозвучал недовольный голос Шестоперова. У него была странная манера говорить по телефону: вместо «алле», или «слушаю вас», Леня вопрошал «чего надо?».

— Чего надо? — раздалось в трубке и Корсаков с облегчением вздохнул.

— Леня?

— Я за него, — пробурчал Шестоперов. Он был явно не в духе.

— Как здоровье драгоценное?

— Ты что, смеешься? Только из-под капельницы.

— Что-о? — испугался Корсаков.

— Что слышал. Я, как с тобой расстался, так и не смог остановиться. Этот Георгин, в рот ему талоны…

— Герман, что ли? — уточнил Корсаков.

— Ну да. Просто бездонная бочка какая-то. И заводной, как апельсин. Константин на второй день сломался — мы его к маме отвезли, а сами продолжили. В моем возрасте после такого загула только с помощью капельницы отойти можно.

— Не обязательно. Я вот сам выхожу из штопора, — похвалился Корсаков, не упомянув, чего это ему стоит. — Но я по другому поводу звоню. Дело есть, Леня.

— Слушай, Игорек, давай завтра, а?

— Никак нельзя завтра — опоздать можем. Ты скажи, твой знакомый, ну тот, банкир, все еще на свободе?

— Михаил Максимович? — помолчав, вспомнил Леня, — Пока да. У него то ли Зюйд-банк, то ли Зип-банк, а что?

— А старье он до сих пор коллекционирует?

— Антиквариат? Да. Я его в Лондоне встречал — он на аукцион приезжал.

— У меня есть кое-что для него, — сказал Корсаков.

Шестоперов долго вздыхал, сопел в трубку. Игорь понял, что Леня не верит, будто он может предложить что-нибудь ценное.

— Ты уверен, что он заинтересуется? — наконец спросил Леонид.

— Думаю, что заинтересуется.

— Что именно ты хочешь предложить и причем здесь я, ты ведь и сам с ним знаком.

— Не по рангу мне теперь с Михаилом Максимовичем общаться, — усмехнулся Корсаков, — другое дело — ты. Известный живописец, живой классик…

— Ну ладно, ты уж совсем-то… — заскромничал Леня, — давай, дело говори.

— Говорю дело: есть коньячок. Старинный коньячок, французский.

— Ага, — буркнул Леня, — коньяк он может взять. Особенно, если начала двадцатого, или конца девятнадцатого века. Погоди, я ручку возьму, данные записать, — он пропал на несколько минут, — ничего не найдешь в этом бардаке. Все, диктуй.

— Пиши, — как можно небрежней сказал Корсаков, — коньяк «Henessey», на этикетке фамильный герб рода Хенесси — рука с секирой, пробка сургучная, выдержка двадцать пять лет. Записал?

— Записал, — деловито сказал Шестоперов, — все это хорошо, но главное — год производства. Год обозначен?

— Обозначен, — успокоил его Игорь, — пиши: год производства… — он выдержал паузу, — одна тысяча семьсот девяносто третий.

— Пишу, — повторил Леня, — одна тысяча… как? Что? Какой год? — внезапно заволновался он, — ты трезвый, Игорек? Не шути святыми вещами!

— Я не шучу, Леня. Год — тысяча семьсот девяносто третий. Год французской революции.

— Так… так… — Шестоперов быстро терял способность к членораздельной речи, — Игорь, э-э… м-м… Вот! Игорь, сковырни пробку! В начале девятнадцатого века, а может и в восемнадцатом, бутылки с коньяком запечатывали помимо пробки и сургуча расплавленными золотыми луидорами.

Корсаков расковырял сургуч, в тусклом свете уличных фонарей блеснул желтый металл.

— Если это не золото, то я не великий русский живописец, — заявил Корсаков, сдерживая ликование.

— Так, я сейчас звоню Максимычу, — зачастил Леня, — а ты стой там и жди нас, все, пока.

— Стой, — заорал Корсаков, — ты хоть спроси, где я.

— Черт, действительно. Ты где?

— Я у метро «Арбатская». Встречу вас на Гоголевском бульваре возле памятника Николаю Васильевичу. Через полчаса я туда подойду. Узнаешь меня по «стетсону». И главное — не задерживайся. Ты же знаешь, спиртное, даже раритетное, на Арбате долго не хранится.