— Итак… ты говоришь, что только одна я способна вырвать у него улыбку?..

— Этого не может даже король, говорю я вам! Даже я не могу, хотя я пробовала. Только вы, мадам. Это оттого, что у него пристрастие к вам, что вы ему нравитесь. Я не вижу других причин.

— Действительно. Ты уверена? — сомневалась мадам де Шольн, ожидая приговора девушки.

Она находила ее довольно милой и изящной и взяла на службу, чтобы она не потратила жизнь на то, чтобы носить ведра на ферме.

— Вы заслуживаете это, мадам, — сказала она с очаровательной улыбкой.

— Вы это заслуживаете, поверьте мне. Вы так красивы и так добры.

— «Сладострастие пожирает ее», — уверял господин де Марэ, настоящий придворный по духу и по рождению — он был рожден в тайне в кулуарах Лувра одной из фрейлин Анны Австрийской, в день большой церемонии, на которой должны были присутствовать все придворные дамы. Вельможа знал все обо всех, так что можно было подумать, что каждый или каждая поверяли ему самые сокровенные тайны. Однако, это было далеко не так. Наоборот, зная, что он угадывал по взгляду малейший секрет, люди избегали его, если им было что скрывать. Но напрасно. Можно было подумать, что он прячет в каждом углу любого алькова по шпиону.

Мадам де Скюдери, выражаясь более элегантным языком, который начал выходить из моды после того, как его высмеял королевский комедиант Жан-Батист-Поклен, говорила: «Она заблудилась в лесу Страсти, чтобы отдохнуть в гроте Забытья, который стоит на пути ко дворцу Секретных возвышенностей», что было несколько запутанно, но прекрасно передавало реальность.

Это были дни и месяцы безумств без границ. Для мадам де Шольн жизнь замкнулась на часах возбужденного ожидания, в которых смешивались беспокойство, надежды и жгучие страдания. Затем наступало время, когда он приходил и требовал все новых и новых знаний, требовал незамедлительного начала уроков, которым отдавался с радостной и пылкой страстью.

Она находила в нем самую утонченную красоту, очарование и прелесть. Она называла его «мое лакомство». Она не знала ни одного его недостатка.

Она не удерживала его после занятий любовью, когда он хотел ополоснуться. Его запах возбуждал ее сильнее, чем все самые изысканные благовония.

Она говорила ему: Пей! Ешь!

Она сама наливала ему вина, смотрела как он пьет, как блестят его зубы сквозь хрусталь, она смотрела, как он, не поправляя белья, соскользнувшего с его обнаженного плеча, выбирает персик, такой же нежный, как и его щека, и надкусывает его с аппетитом и желанием наслаждения.

И последней каплей в океане ее обожания стало открытие, что этот юный принц, слишком достойный, слишком красивый, который имел над ней полную власть и одним нечаянным словом мог причинить ей нечеловеческие муки, этот мальчик был добр.

Она была опьянена, она почти бредила.

Она купалась в счастье, не решаясь признать, что это — счастье.

Это было больше, чем счастье.

Идея исповедаться в новой страсти, как это она делала раньше и получала прощение, не привлекала ее на этот раз.

Наоборот, ее страсть была так сильна, что много раз, проснувшись среди ночи и глядя при свете ночника на это тело, невинное и сильное, на эти губы, которые она целовала тихонько, чтобы не разбудить, она спрашивала себя со смирением и удивлением, а также с благодарностью к небу: чем она заслужила этот божий дар?

ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ. ОНОРИНА В МОНРЕАЛЕ

22

Онорина помогала матушке Буржуа изготовлять свечи. Настоятельница из Конгрегации Нотр-Дам часто занималась этой работой. Она любила вспоминать, что была дочерью хозяина свечной лавки в Труайя. Ей всегда помогала какая-нибудь ученица, что было для ребенка счастьем и наградой. Это был и ловкий педагогический ход — возможность доверительно и по-дружески поговорить с детьми, которые были доверены пансиону.

На этот раз была очередь Онорины де Пейрак. Она подвешивала хлопчатобумажные фитили, вокруг которых монахиня топила воск в специальной формочке.

Онорина, погруженная в работу, вспомнила, что в форте Вапассу также производили свечи.

Она помогала матери готовить растения для отвара.

Маргарита Буржуа спрашивала и слушала ее с интересом. Приключения этих европейцев, которые приехали строить жизнь в глубине самого недоступного района Северной Америки, в котором не жили даже индейцы, напомнили ей опасностью предприятия, верой в успех — историю с основанием городка Виль-Мари. С другой стороны, уже не в первый раз она спрашивала ребенка о впечатлениях, как казалось — самых приятных, о краях, где, судя по всему, она была счастлива.

— Я не хочу возвращаться в Вапассу, — сказала внезапно Онорина.

Матушка Буржуа волновалась до тех пор, пока Онорина не открыла ей причину такого высказывания.

— Я не вижу старика на скале в горах, а другие его видят. Это несправедливо. Я думала, что когда человеку даны глаза, чтобы видеть, он видит все.

— Увы, нет! Это было бы слишком много для каждого. Глаза души выбирают то, что им необходимо, чтобы открыть мир вашей жизни. Мы не можем получать все подарки одновременно. Будьте терпеливы. Когда-нибудь этот дар будет у вас.

Онорина любила манеру, с которой директриса говорила ей «вы», словно она была большой, взрослой персоной, когда речь шла о важных вещах. В повседневных вопросах ее называли на «ты».

Проникшись доверием, она поделилась своими огорчениями, но как всегда это было не то, чего ожидала монахиня, не было проявлений ревности по отношению к маленьким брату и сестре, не было ни малейшего намека на эгоизм.

Но вот старшие братья ее оставили, и это ее ранило, особенно, что касалось Кантора.

Даже его медведь Ланселот бросил ее. Она не нашла его, когда возвратилась из Квебека. «Они» отпустили его в лес. Она хотела убедиться, что он (по крайней мере она могла бы сказать себе, что он спит) этой зимой находится в убежище, в берлоге.

Но волки! Волки! Кто же теперь будет разговаривать с ними, если ни Кантора, ни ее нет поблизости?

— Мы можем делать только малую часть того, что касается других, — объяснила матушка Буржуа, затрудняясь как-либо ответить на этот тревожный взгляд.

И она стала рассказывать обо всех детях, которых научила читать, которых окружила заботой, и которые теперь, став большими, подвергались большим опасностям у дикарей-язычников или на реке, а она не могла больше им помогать, несмотря на то, что по-прежнему их любила.

— Но мы можем всегда помогать издалека, любя.

— Да, как любовники, — сказала Онорина с понимающим видом.

Матушка Буржуа взглянула на нее с любопытством, затем улыбнулась, вспомнив послание, которое писала госпоже де Пейрак.

— Да, как любовники, — повторила она. — Такая любовь не боится ничего и может все, ибо она берет начало в любви Бога, и у нее нет иной заботы, кроме жажды быть любимым. Она делает невозможное возможным. И вот так мы и можем помочь тем, кто находится вдали от нас…

— Даже волкам?..

— Даже волкам. Святой Франциск Ассизский это говорил.

Поскольку эти вопросы были улажены, то казалось, что Онорина утешилась.

После того, как она рассказала о нескольких персонажах из Вапассу, она описала близнецов и была охвачена ностальгией.

— Я хотела бы их увидеть, — простонала она. — Они такие забавные. Они не говорят, но все понимают. Вы отпустите меня летом в Вапассу? Я хочу добраться туда через лес.

— Через лес?.. Но это безумие!

— Почему? Я переоденусь в мальчика и буду послушно сидеть в каноэ…

— Это край, полный опасностей. Мне говорили, что дороги исчезают, реки плохо проходимы. Самым сильным людям стоит большого труда их пересечь.

— Но плаванье — это слишком долго. Я знаю, я видела карты моего отца и Флоримона.

«Что у нее за новая идея? — подумала директриса. Что заставило ее решить добираться через лес, словно индейцы!»