«(Наше с Лениным) совместное выступление против ЦК без всякого сомнения увенчалось бы победой. Более того, я нисколько не сомневаюсь, что, выступи я в духе «союза Ленина и Троцкого» против сталинской бюрократии, я одержал бы победу, даже если бы Ленин не принимал непосредственного участия в этой борьбе».

Но, сказав это, он тут же, однако, делает реверанс в сторону марксизма, когда, обсуждая «надежность» такой победы, напоминает о необходимости «учесть множество объективных факторов в стране. Важен был не сам Сталин, а те силы, которые он, сам того не сознавая, выражал».

И после этого он заявляет: «Однако в 1922–1923 годах можно было еще захватить командные посты с помощью открытого наступления на быстро формировавшуюся фракцию националистических узурпаторов аппарата, незаконных наследников Октября, эпигонов большевизма».

«Незаконные», «узурпаторы», «эпигоны» — как странно звучат эти слова в контексте безжалостного марксистского анализа; ведь он сам только что говорил, что в любом случае «главным препятствием было состояние Ленина».

В тех ли, в других ли выражениях, Троцкий приписывает Ленину исключительную роль: точно так же, как Ленин был необходим для захвата власти, так на стадии возникновения бюрократии он был необходим, чтобы парализовать влияние Сталина. «Объективными процессами» тогда еще и не пахло!

Если принять, что допущения Троцкого обоснованы и Ленин действительно был необходим для захвата власти и предотвращения сталинизма, то это означает, что и сам Троцкий своими личными действиями мог изменить ход истории. Тогда сам собой напрашивается вопрос: а что, если бы Троцкий тоже…?

И вот тут, при анализе ответа на столь частый вопрос: «Как случилось, что вы потеряли власть?» — начинает сказываться его характер?

Чтобы объяснить потерю власти, нужно прежде всего объяснить, почему он оказался совершенно неспособным организовать собственную фракцию.

Дружеская характеристика Луначарского проливает некоторый свет на эту особенность:

«Троцкому не хватало способности создать не то что партию, но даже маленькую группу. У него практически не было сторонников: ему мешала исключительная очерченность его собственной личности. Если он и пользовался влиянием в партии, то только благодаря своим личным качествам. Чудовищная авторитарность, своего рода неспособность или нежелание быть хотя бы заботливым и внимательным к людям, отсутствие той привлекательности, которая свойственна была Ленину, обрекали Троцкого на известную изоляцию».

Эта изоляция была обусловлена теми чертами характера, в которых Троцкий не хотел признаваться даже самому себе. Вот характерный пример его отчужденности: старый приятель нашел его одиноко сидящим в кафе (это было вскоре после выхода из тюрьмы, на исходе Июльских дней):

«Я симпатизировал ему. Мы были так близки в прошлом. Я подошел, но тут же ощутил какую-то стену отчужденности, которая нас разделяла. В коридоре я по-приятельски обратился к нему и полушутливо, полусерьезно начал его распекать; вместо того, чтобы ответить мне в том же духе, он вдруг заговорил точно на митинге и стал громко ораторствовать. Я обиделся… и мы больше никогда не встречались».

Макс Истмен описывает появление Троцкого на одной из веселых, разгульных, шумных, пьяных вечеринок в Кремле в начале 20-х годов:

«Троцкий бродил среди этих ветеранов революции, лидером которых он всё еще был, с видом падшего ангела — как всегда, безукоризненно одетый, с новым сверкающим портфелем под мышкой, с приготовленной для такого случая снисходительной улыбкой секретаря молодежной христианской лиги на лице — и не мог выдавить из себя ни одного живого слова… Он напомнил мне маленького лорда Фаунтлероя».

Точное впечатление!

А вот рассказ самого Троцкого о тех же вечеринках:

«Если я не принимал участия в развлечениях, которые становились всё более обычными для нового правящего слоя, то не по каким-то этическим соображениям, а просто потому, что не хотел обрекать себя на пытку самой чудовищной скукой. Все эти светские визиты, усердное посещение балета, коллективные попойки с их сплетнями об отсутствующих нисколько меня не привлекали. Новая верхушка ощущала, что я не ее поля ягода. Она и не пыталась вовлечь меня. Вот почему при моем появлении все подобные разговоры обрывались и люди расходились, ощущая некоторое замешательство и враждебность ко мне. Это и означало, если угодно, что я начал терять власть».

Но, кроме этих бытовых наблюдений, Троцкий дает довольно четкий ответ на неприятный для него вопрос о причинах своего поражения; и ответ этот весьма примечателен. Он с предельной точностью выявляет два фактора, которые сделали это поражение неизбежным: с одной стороны, то объективное обстоятельство, что у него не было собственной фракции; с другой — его субъективные качества: неуверенность в себе плюс некая театральная сверхчувствительность к тому, как он выглядит со стороны:

«Всякий мой поступок мог быть истолкован или, точнее — изображен, как мое личное стремление захватить место Ленина в партии и государстве. Я не мог думать об этом без содрогания… Неужели партия не способна понять, что это борьба Ленина и Троцкого за революцию, а не борьба Троцкого за место угасающего Ленина? В силу особого положения Ленина в партии неопределенность его личного состояния оборачивалась неопределенностью состояния всей партии. Эта временная ситуация затягивалась, что играло на руку эпигонам, ибо на время «междуцарствия» Сталин как генеральный секретарь, естественно, становился хозяином аппарата».

Все это сводится к утверждению, что бороться было невозможно, поскольку люди могли подумать, что ты действительно борешься! При неспособности Троцкого к интригам это действительно означало, что ни о какой борьбе не могло быть и речи и только объективные силы могли бы его спасти.

Тут сама фразеология звучит, как признание: его «самостоятельные действия могли были быть истолкованы, точнее — изображены…» Мы подходим здесь к самому существу его позиции; его слова подтверждают, что он мнил себя актером на публике, а не действующим лицом в партии. Вся его пассивность проистекала из твердой убежденности, что его единственный способ бороться состоит в том, чтобы доказывать, провозглашать, настаивать на своем праве считаться наследником Ленина.

Располагая фракцией и всеми возможностями фракционной борьбы, он мог бы попросту вести маневренную войну против других фракций — «эпигонов»! — и притом всеми возможными средствами. Сталин, например, ухитрялся казаться необычайно неуверенным в то самое время, когда концентрировал в своих руках беспрецедентно большую власть.

Все написанное Троцким об этом трагическом периоде его жизни говорит лишь о том, что делали другие; сам он был так предельно изолирован, так выбит из колеи, что описать сталинскую победу способен лишь в пассивной форме: вот что они со мной сделали, эти бандиты!

Наиболее поразительной эта пассивность кажется, пожалуй, именно тогда, когда он рассуждает о необходимости конкретных действий: заметив, что Зиновьеву и Каменеву (с которыми он позднее вступил в довольно вялый союз) недоставало «крохотной детали, именуемой характером», он говорит, что «десятки раз твердил им: «Мы должны поставить перед собой далеко идущие цели, мы обязаны готовиться к длительной, серьезной борьбе».

Сам подбор этих слов, их мнимая дальновидность, равно как и люди, к которым они были обращены, — всё свидетельствует о том, что представление Троцкого о «длительной, серьезной борьбе» сводилось к тому, чтобы — ждать!

Ждать, что со временем что-то изменится…

Сама мысль об использовании силы была, видимо, органически неприятна ему — примечательно его упоминание об этом, относящееся к послеоктябрьским дням:

«Захват власти поставил передо мной вопрос о работе в правительстве — раньше я никогда об этом не думал. Вопреки опыту 1905 года мне никогда раньше не приходило в голову связывать размышления о будущем с вопросом о власти. С ранних лет, точнее — с юности, я мечтал стать писателем. Позднее я подчинил свою литературную деятельность — как, впрочем, и всякую другую, — требованиям революции. Передо мной всегда стоял вопрос о захвате партией власти. Десятки и сотни раз мне приходилось писать о задачах революционного правительства. Но вопрос о моем личном участии в нем никогда не приходил мне в голову. Поэтому события застигли меня врасплох. После восстания я попытался остаться в стороне от правительственной деятельности и предложил себя в руководители партийной печати… После 25 октября я ощутил какую-то пустоту. Я чувствовал себя, как хирург после тяжелой и опасной операции — мне хотелось вымыть руки, снять халат и отдохнуть».