«Похабщина — это наследие рабства, унижений и презрения к человеческому достоинству. Но революция означает прежде всего пробуждение человеческой личности в массах. Несмотря на временную жестокость и кровавую беспомощность своих методов, революция — это прежде всего пробуждение гуманизма. Революция не была бы революцией, если бы она не помогла дважды и трижды закрепощенной женщине встать на путь личного и социального развития. Революция не была бы революцией, если бы она не проявила высшей любви к детям, ибо во имя их будущего она совершилась. Но можно ли построить новую жизнь в атмосфере, насыщенной русской похабщиной? Борьба с этим «языком» — такое же необходимое условие духовной культуры, как борьба с грязью и паразитами — необходимое условие культуры физической».

Ментора из Троцкого не вышло: сталинизм, который его победил, воплотил в себе как раз ту грубость, тупость и мерзость, непримиримую борьбу с которыми он считал своим долгом.

Переворот, а особенно последовавшее за ним насилие, уничтожили образованные классы русского общества. Интеллигенция, почти полностью враждебная большевизму, практически исчезла. За считанным исключением, никто из новых правителей не имел никакого образования. С них было достаточно марксизма. И если уж даже Троцкому марксизм служил великой отмычкой на все случаи жизни, легко представить, как быстро учение выродилось в пустое заклинание в руках партийных орангутангов!

Немногие интеллектуалы, решившие — иногда искренне — служить новой власти, вынуждены были выслушивать поучения высокопоставленных орангутангов, а те, ощущая неуверенность в присутствии этих чужаков с претензиями на культуру, искали выхода в хвастливой грубости.

Призывы Троцкого бережно относиться к старой русской интеллигенции (с которыми солидаризовались другие большевистские знаменитости — Луначарский, Бухарин, Красин и сам Ленин) возможны были только на первых порах.

По мере развития и усиления большевистского аппарата, по мере его превращения в подлинный социальный слой пропасть между старой интеллигенцией и выскочками, порожденными большевистской диктатурой, которую Троцкий и другие интеллектуалы пытались сгладить, начала все больше расширяться. Естественно, что функционеры уже сложившегося авторитарного режима стремились предписывать свои законы не только жизни, но и культуре. Это было так же естественно, как шедшее одновременно превращение большевиков из партии квазиинтеллигентов в армию бюрократов. Не приходится удивляться, что бюрократия пытается навязать свои примитивные представления окружающим. Прежняя интеллигенция, бесправная и беспомощная, вынуждена была подчиниться.

Троцкий куда энергичнее боролся с лицемерием, конформизмом, покорностью и авторитаризмом в области культуры, чем со своими политическими противниками. В этой области его таланты, особенно склонность к абстрактному морализированию, могли развернуться куда шире. Почти не уделяя внимания внутрипартийным интригам, он был, казалось, целиком поглощен вопросами культуры и страстным желанием произвести революцию в душах людей.

Опьяненные успехом рядовые большевики, а тем более всякого рода примазавшиеся, хлынувшие теперь в партию, неизбежно должны были прийти к навязыванию авторитарных суждений по всем вопросам, включая культуру. Термин «пролетарский», не имевший никакого отношения к большевистскому перевороту, вскоре был столь же надувательски привязан к широчайшему кругу явлений — «пролетарская культура», «пролетарское искусство», «пролетарская литература», даже «пролетарская военная стратегия», о которой много шумели в годы гражданской войны. Эта тенденция нашла завершающее выражение в «Пролеткульте», лицемерно названном движении, приведшем на стыке 20-х и 30-х годов к уродливым крайностям, большинство из которых сохранилось до наших дней.

Будучи утонченным марксистом, Троцкий считал все это надувательством и пытался ему противостоять. Из-за этого партийные орангутанги невзлюбили его, пожалуй, даже больше, чем из-за его политических взглядов. Когда-то крестьяне, не задумываясь, жгли библиотеки и картины, олицетворявшие в их глазах аристократические ценности; теперь плебс, принявший сторону большевиков, не понимал, почему, собственно, ему не вышвырнуть вон все наследие прошлого, которое олицетворяло образ жизни бывших высших классов. По мере того как позиция новой бюрократии становилась все прочнее, а сама она — все самоуверенней, ширилась замена старых культурных ценностей новой, вульгарной, упрощенной, сведенной до лозунгов тем самым марксизмом, который дубинкой прокладывал себе дорогу.

И Троцкий, и Ленин отрицательно относились к «пролеткультовским теориям». Но Пролеткульт в своей приспособленности к уровню нового правящего слоя был настолько серьезным социально-культурным явлением, что бороться с ним было делом трудным и безнадежным. Вынужденный ограничиваться в своей борьбе за культуру призывами к широким массам вести себя не так, как их заставляла жизнь, Троцкий все более напоминал надоедливую классную даму.

Поскольку марксизм претендовал на научность, марксисты считали само собой разумеющимся, что он должен руководить всеми науками. Поэтому Троцкий не мог не проявлять заботу о философском мировоззрении новой советской научно-технической интеллигенции. Он выступал на многочисленных собраниях, посвященных взаимосвязи между высшей наукой — марксизмом — и обычными науками. Забавно, что этот интерес получил дополнительный стимул после изгнания его из правительства и перевода на другую работу. В политическом плане этот перевод означал крах и предопределил его падение, но в личном плане его новые обязанности выглядели даже увлекательно. Они ведь давали ему возможность приобщать научно-техническую интеллигенцию к более глубокому пониманию марксистской науки. Этому были посвящены многочисленные его статьи, написанные в 1925–1926 годах — как раз в то время, когда его положение уже сделалось непоправимым.

Троцкий подвизался в философских науках, не требующих особой глубины. Он не кичился своей марксистской образованностью; в конце концов, он был не ученым-марксистом, а всего лишь талантливым интерпретатором чужих идей. С другой стороны, было вполне естественно, что он требовал от ученых, даже самых талантливых, не замыкаться в своей узкой области; новые достижения возможны лишь на широкой философской базе, а таковой он считал, конечно, марксистское мировоззрение.

В речи, произнесенной в марте 1926 года, он, упомянув о расщеплении атома, как неизбежном следствии развития физики, не преминул связать это предсказание с «социальной революцией», которая будет сопутствовать этому открытию.

Отстаивая если не сам фрейдизм, то во всяком случае терпимость к нему, Троцкий запутался в таких же сетях, как во внутрипартийной борьбе. Против Фрейда выступали как пуритански настроенные большевики (которые, будучи марксистами, считали, что чрезмерное увлечение сексом делает Фрейда несовместимым с Марксом), так и русская школа Павлова, монопольно владевшая отечественной психологией. И, хотя павловцы не были марксистами, их теории казались большевикам более «материалистическими», чем фрейдовское мистическое, «нематериалистическое», субъективное обожествление подсознания. Совместных усилий последователей Маркса и Павлова было достаточно, чтобы похоронить фрейдизм. На него яростно нападали уже с начала 20-х годов и в конце концов запретили. Троцкий был возмущен: в 1922 году он написал Павлову, призывая его проявить некоторую широту и выступить за свободу научной мысли. Неизвестно, получил ли Павлов это письмо, во всяком случае он на него не ответил. Троцкий не возвращался к этому вопросу на протяжении нескольких лет; когда же он в 1926 году, накануне исключения из партии, снова обратился к нему, то говорил о нем в том же духе, как обо всех прочих явлениях советской жизни — осуждая ту атмосферу подобострастия, которая окружала павловскую школу, как и другие советские институции. Заявляя, что «пока что нет оснований запрещать» фрейдизм, Троцкий, по существу, признавал, что в других условиях он был бы за запрещение. Он просто не дождался этих условий. Запрещение фрейдизма ненадолго опередило аналогичный запрет на теорию Эйнштейна, которую Троцкий тоже отстаивал. (Этот запрет продержался до самой смерти Сталина, а фрейдизм и по сию пору запрещен.)