Однако Лука, видел, что Боннер не до конца с ним. Мастер не позволял себе ни одного упрека, он оставался деятельным, точным, добросовестным работником и подавал пример другим. И все же в его манере держать себя чувствовалось неодобрение; видно было, что Боннер близок к усталости и разочарованию. Лука глубоко страдал; он приходил в отчаяние оттого, что Боннер, которого он уважал, героизм которого ценил, мог так скоро отступить. Если Боннер разуверился, не значило ли это, что дело на ложном пути?

Однажды вечером у Луки произошел откровенный разговор с Боннером; они встретились у входа в мастерские. В ясном, широко раскинувшемся небе садилось солнце; они сели рядом на скамейку, и завязалась беседа.

— Да, господин Лука, — прямо ответил Боннер, — я сильно сомневаюсь в успехе вашего начинания. Вы помните, впрочем, что я никогда не разделял ваших идей и не сочувствовал тем компромиссам, на которые вы идете. Если я и принял участие в вашем деле, то все же смотрю на него только как на опыт. И чем дальше, тем больше я убеждаюсь в том, что был прав. Опыт не удался, надо действовать иначе, революционным путем.

— Как не удался?! — воскликнул Лука. — Да ведь мы еще только начинаем! Нужны годы, быть может, долгие годы, целые столетия стойкости и мужества! И вы, мой друг, столь энергичный, столь отважный, так скоро усомнились!

Лука посмотрел на мощные плечи Боннера, на его широкое спокойное лицо, говорившее о честности и силе. Но рабочий тихонько покачал головой:

— Нет, нет, доброй волей и мужеством здесь ничего не поделаешь. Ваш образ действия слишком мягок, вы слишком полагаетесь на человеческое благоразумие. Ваша ассоциация капитала, таланта и труда всегда будет хромать и никогда не создаст ничего прочного, окончательного. Зло достигло таких размеров, что его следует лечить каленым железом.

— Что ж тогда делать, мой друг?

— Народ должен немедленно захватить орудия производства, экспроприировать буржуазию, взять в свои руки капитал, преобразовать труд, сделав его всеобщим и обязательным.

И Боннер еще раз изложил свои идеи. Он всецело остался на точке зрения коллективизма, и Лука, слушавший его с грустью, видел, что ему ни в чем не удалось переубедить этого человека — мыслящего, но несколько ограниченного. Боннер ни в чем не переменился с той ночи, когда Лука беседовал с ним в его квартире на улице Труа-Люн; его революционная концепция осталась той же: пять лет опыта ассоциации в Крешри — ни на йоту не отразились на его убеждениях. Эволюция совершалась слишком медленно, прогресс при помощи одного кооперирования потребовал бы слишком много лет; на это у Боннера не хватало терпения — он признавал только немедленную насильственную революцию.

— Нам никогда не дадут того, чего мы не возьмем сами, — сказал он в заключение. — Чтобы все иметь, надо все взять.

Наступило молчание. Солнце село, в гудящих мастерских приступила к работе ночная смена. Внимая этому неустанному напряжению труда, Лука почувствовал несказанную грусть: он видел, что даже лучшие люди ставят под угрозу успех его дела, нетерпеливо стремясь осуществить свои социальные идеалы. Ведь жестокая борьба идей уже не раз затрудняла, задерживала достижение практических результатов.

— Не стану вновь спорить с вами, мой друг, — сказал он наконец. — Я не думаю, что радикальная революция возможна и полезна в настоящих условиях. Я по-прежнему убежден, что ассоциация, кооперация, опирающиеся на помощь профессиональных союзов, остаются единственным, медленным, но и наилучшим путем, который приведет нас к Городу будущего… Мы часто беседовали об этих вещах, но наши точки зрения остались различными. Не будем спорить лишний раз и понапрасну огорчать друг друга… Но я надеюсь, что, несмотря на переживаемые трудности, вы останетесь верны предприятию, которое мы основывали с вами вместе.

У Боннера невольно вырвался негодующий жест:

— О господин Лука, как можете вы сомневаться во мне? Вы хорошо знаете, что я не предатель; вы спасли меня от голода, и теперь я готов есть с вами черствый хлеб столько времени, сколько это будет нужно… Не бойтесь, я никому не говорил того, что сейчас сказал вам. Это наше с вами дело. Поверьте, я не стану лишать бодрости наших рабочих, говоря им о надвигающемся разорении… Мы товарищи, участники общего дела, и останемся товарищами, пока стены не обрушатся на нас.

Лука, глубоко взволнованный, пожал ему обе руки. Еще более тронула его сцена, разыгравшаяся через несколько дней на его глазах у плющильных машин. Луку предупредили, что несколько сбитых с толку рабочих собрались последовать примеру Рано и хотели увлечь за собой как можно больше товарищей. Явившись в мастерские, чтобы восстановить порядок, Лука увидел Боннера, который стоял среди недовольных и страстно их в чем-то убеждал. Лука остановился и стал слушать. Боннер говорил именно то, что следовало сказать, напоминал о всем том добром, что сделало для рабочих новое предприятие, успокаивал, заверял, что дружная работа непременно приведет их к лучшему будущему. Он был так возвышен, так прекрасен, что рабочие постепенно успокоились: ведь эти разумные вещи говорил человек из их собственной среды. Никто уже не заговаривал больше о выходе из объединения, отступничество было пресечено. В память Луки неизгладимо врезался образ Боннера, этого доброго гиганта, который успокаивал возмутившихся: он стоял перед ними, как подвижник труда, твердо помнящий о добровольно принятых им на себя обязательствах. Шла борьба за всеобщее счастье, и Боннер счел бы себя трусом, если бы дезертировал со своего поста, хотя ему и казалось, что надо бороться другим способом.

Но когда Лука стал благодарить Боннера, сердце его ранил спокойный ответ рабочего:

— Это очень просто: я сделал то, что должен был сделать… А все-таки, господин Лука, надо будет вас убедить в моей правоте. Иначе мы все здесь подохнем с голоду.

Через несколько дней Луку окончательно расстроила еще одна встреча. Он спускался вместе с Боннером по склону горы от доменной печи; они проходили мимо жилища Ланжа. Горшечник упорно не хотел покидать предоставленного ему клочка земли у самой скалы, который он окружил невысокой стеной из кирпича. Тщетно Лука предлагал Ланжу перейти к нему на завод и руководить изготовлением тиглей. Ланж предпочел остаться свободным; по его словам, он не признавал ни бога, ни господина. И он продолжал изготовлять в своем диком логове простую глиняную посуду: миски, кринки, горшки, — которые и развозил в маленькой тележке по ярмаркам и рынкам соседних деревень. Он вез тележку, Босоножка подталкивала ее. Они как раз возвращались домой, когда Лука и Боннер проходили мимо их жилья.

— Ну, Ланж, — спросил дружелюбно Лука, — как идет торговля?

— Вполне сносно, господин Лука: на хлеб хватает, а большего мне и не надо.

Действительно, Ланж продавал горшки только тогда, когда у него выходил хлеб. Остальное время он возился со своими глиняными изделиями, не предназначенными для продажи; он целые часы смотрел на них мечтательным взором, словно деревенский поэт, страстью которого было придавать жизнь неодушевленным предметам. Даже грубая посуда, выходившая из его рук, — горшки и плошки — отличалась наивной чистотой линий, простой и величавой прелестью. Вышедший из недр народа, он силой инстинкта вновь обрел первобытную народную красоту, красоту скромных предметов домашнего обихода, которая достигается безукоризненностью пропорций и полным соответствием предмета его назначению.

В тележке Ланжа осталось несколько изделий, которые не удалось продать. Лука вгляделся в них, и его поразила красота этих предметов. Восхищала и изумляла молодого человека и наружность Босоножки, этой рослой, красивой, темноволосой девушки с тонким, мускулистым телом и небольшой упругой грудью воительницы.

— Что, — обратился к ней Лука, — верно, трудно толкать целый день тележку?

Но Босоножка не была словоохотлива; в больших глазах дикарки только мелькнула улыбка; за нее ответил горшечник: