Он не договорил, потому что Эраст Петрович очень ловко, как кот лапой, смазал ему ладонью по пухлым губам. Варя ахнула, а кто-то из офицеров схватил Фандорина за руку, но тут же отпустил, потому что никаких признаков буйства ударивший не проявлял.

– Стреляться, – буднично произнес Эраст Петрович и теперь уже глядел подполковнику прямо в глаза. – Сразу, прямо сейчас, пока командование не вмешалось.

Казанзаки был багров. Черные, как сливы, глаза налились кровью. После паузы, сглотнув, сказал:

– Приказом его императорского величества дуэли на период войны строжайше запрещены. И вы, Фандорин, отлично это знаете.

Подполковник вышел, за ним порывисто качнулся полотняный полог. Варя спросила:

– Эраст Петрович, что же делать?

Глава пятая,

в которой описывается устройство гарема

«Ревю паризьен» (Париж),
18(6) июля 1877 г.
Шарль д'Эвре
СТАРЫЕ САПОГИ
Фронтовая зарисовка

Кожа на них потрескалась и стала мягче лошадиных губ. В приличном обществе в таких сапогах не появишься. Я этого и не делаю – сапоги предназначены для иного.

Мне сшил их старый софийский еврей десять лет назад. Он содрал с меня десять лир и сказал: «Господин, из меня уже давно репей вырастет, а ты все еще будешь носить эти сапоги и вспоминать Исаака добрым словом».

Не прошло и года, и на раскопках ассирийского города в Междуречье у левого сапога отлетел каблук. Мне пришлось вернуться в лагерь одному. Я хромал по раскаленному песку, ругал старого софийского мошенника последними словами и клялся, что сожгу сапоги на костре.

Мои коллеги, британские археологи, не добрались до раскопок – на них напали всадники Рифат-бека, который считает гяуров детьми Шайтана, и вырезали всех до одного. Я не сжег сапоги, я сменил каблук и заказал серебряные подковки.

В 1873 году, в мае, когда я направлялся в Хиву, проводник Асаф решил завладеть моими часами, моим ружьем и моим вороным ахалтекинцем Ятаганом. Ночью, когда я спал в палатке, проводник бросил в мой левый сапог эфу, чей укус смертелен. Но сапог просил каши, и эфа уползла в пустыню. Утром Асаф сам рассказал мне об этом, потому что усмотрел в случившемся руку Аллаха.

Полгода спустя пароход «Адрианополь» напоролся на скалу в Термаикосском заливе. Я плыл до берега два с половиной лье. Сапоги тянули меня ко дну, но я их не сбросил. Я знал, что это будет равносильно капитуляции, и тогда мне не доплыть. Сапоги помогли мне не сдаться. До берега добрался я один, все остальные утонули.

Сейчас я там, где убивают. Каждый день над нами витает смерть. Но я спокоен. Я надеваю свои сапоги, за десять лет ставшие из черных рыжими, и чувствую себя под огнем, как в бальных туфлях на зеркальном паркете.

Я никогда не позволяю коню топтать репейник – вдруг он растет из старого Исаака?

Третий день Варя работала с Фандориным. Надо было вызволять Петю, а по словам Эраста Петровича, сделать это можно было одним-единственным способом: найти истинного виновника случившегося. И Варя сама умолила титулярного советника, чтобы он взял ее в помощницы.

Петины дела были плохи. Видеться с ним Варе не позволяли, но от Фандорина она знала: все улики против шифровальщика. Получив от подполковника Казанзаки приказ главнокомандующего, Яблоков немедленно занялся шифровкой, а потом, согласно инструкции, лично отнес депешу на телеграфный пункт. Варя подозревала, что рассеянный Петя вполне мог перепутать города, тем более что про Никопольскую крепость знали все, а про городишко Плевну ранее мало кто слышал. Однако Казанзаки в рассеянность не верил, да и сам Петя упрямился и говорил, что отлично помнит, как кодировал именно Плевну, такое смешное название. Хуже всего было то, что, по словам присутствовавшего на одном из допросов Эраста Петровича, Яблоков явно что-то скрывал и делал это крайне неумело. Врать Петя совсем не умеет – это Варя отлично знала. А между тем все шло к трибуналу.

Истинного виновника Фандорин искал как-то странно. По утрам, вырядившись в дурацкое полосатое трико, подолгу делал английскую гимнастику. Целыми днями лежал на походной кровати, изредка наведывался в оперативный отдел штаба, а вечером непременно сидел в клубе у журналистов. Курил сигары, читал книгу, не пьянея пил вино, в разговоры вступал неохотно. Никаких поручений не давал. Перед тем как пожелать спокойной ночи, говорил только: «3-завтра вечером увидимся в клубе».

Варя бесилась от сознания своей беспомощности. Днем ходила по лагерю, смотрела в оба – не обнаружится ли что-нибудь подозрительное. Подозрительное не обнаруживалось, и, устав, Варя шла в палатку к Эрасту Петровичу, чтобы расшевелить его и побудить к действию. В берлоге титулярного советника царил поистине ужасающий беспорядок: повсюду валялись книги, трехверстные карты, плетеные бутылки из-под болгарского вина, одежда, пушечные ядра, очевидно, использовавшиеся в качестве гирь. Однажды Варя, не заметив, села на тарелку с холодным пловом, которая почему-то оказалась на стуле, страшно рассердилась и потом никак не могла застирать жирное пятно на своем единственном приличном платье.

Вечером 7 июля полковник Лукан устроил в пресс-клубе (так на английский манер стали называть журналистский шатер) вечеринку по поводу дня своего рождения. По этому случаю из Букарешта доставили три ящика шампанского, причем именинник утверждал, что заплатил по тридцать франков за бутылку. Деньги были потрачены впустую – про виновника торжества очень быстро забыли, потому что истинным героем дня нынче был д'Эвре.

Утром, вооружившись выигранным у посрамленного Маклафлина цейсовским биноклем (Фандорин, между прочим, за свою несчастную сотню получил целую тысячу – и все благодаря Варе), француз совершил дерзкую экспедицию: в одиночку съездил в Плевну, под прикрытием корреспондентской повязки проник на передовой рубеж противника и даже умудрился взять интервью у турецкого полковника.

– Мсье Перепелкин любезно объяснил мне, как лучше всего подобраться к городу, не угодив под пулю, – рассказывал окруженный восторженными слушателями д'Эвре. – Это и в самом деле оказалось совсем несложно – турки и дозоров-то толком выставить не удосужились. Первого аскера я повстречал только на окраине. «Что вылупился? – кричу. – Веди меня скорей к самому главному начальнику». На Востоке, господа, самое главное – держаться падишахом. Если орешь и ругаешься, стало быть, имеешь на это право. Приводят меня к полковнику. Звать Али-бей – красная феска, черная бородища, на груди значок Сен-Сира. Отлично, думаю, прекрасная Франция меня выручит. Так и так, говорю. Парижская пресса. Волей судеб заброшен в русский лагерь, а там скучища смертная, никакой экзотики – одно пьянство. Не откажет ли почтенный Али-бей дать интервью для парижской публики? Не отказал. Сидим, пьем прохладный шербет. Мой Али-бей спрашивает: «Сохранилось ли то чудесное кафе на углу бульвара Распай и рю-де-Севр?» Я, честно говоря, понятия не имею, сохранилось оно или нет, ибо давно не был в Париже, однако говорю: «Как же, и процветает лучше прежнего». Поговорили о бульварах, о канкане, о кокотках. Полковник совсем растрогался, борода распушилась – а бородища знатная, просто маршал де Ре – и вздыхает: «Нет, вот закончится эта проклятая война, и в Париж, в Париж». «Скоро ль она закончится, эфенди?» «Скоро, – говорит Али-бей. – Очень скоро. Вот вышибут русские меня с моими несчастными тремя таборами из Плевны, и можно будет ставить точку. Дорога откроется до самой Софии». «Ай-я-яй, – сокрушаюсь я. – Вы смелый человек, Али-бей. С тремя батальонами против всей русской армии! Я непременно напишу об этом в свою газету. Но где же славный Осман Нури-паша со своим корпусом?» Полковник феску снял, рукой махнул: «Обещал завтра быть. Только не поспеет – дороги плохи. Послезавтра к вечеру – самое раннее». В общем, посидели славно. И про Константинополь поговорили, и про Александрию. Насилу вырвался – полковник уж приказал барана резать. По совету monsieur Perepyolkin я ознакомил со своим интервью штаб великого князя. Там мою беседу с почтенным Али-беем сочли интересной, – скромно закончил корреспондент. – Полагаю, завтра же турецкого полковника ожидает небольшой сюрприз.