— Куда он ведет? — таким же шепотом спросил рыцарь.
— В квартал рынка.
— Рынка?
— Рынка рабов, северянин, рабов. Где нас и продадут какому-нибудь ублюдку-асару, да сгниет его тело в пустыне…
Он, видимо, собирался добавить что-то еще, но вдруг рядом возник дюжий надсмотрщик:
— Эй! Меряетесь языками без дозволения?! — Толстяк сплюнул на раба-герича сквозь гнилые желтые зубы. — Радуетесь, что не достались на обед бергарам?
Отвечать, судя по всему, не требовалось, так как в следующий миг надсмотрщик огрел обоих кнутом. Дальше шли в молчании, не слишком-то озираясь по сторонам.
В переулке Селим-фатх порой попадались горожане в пыльных халатах и выгоревших на солнце тюрбанах, несшие корзины или кувшины на головах. Они вжимались в стены, пропуская верблюдов Али-Ан-Хасана и других шейхов.
Примерно к полудню караван дошел. Рынок рабов представлял собой большую площадь, окруженную каменной стеной, вдоль которой был выстроен широкий, сколоченный из крепких досок помост.
Площадь рынка рабов была забита народом, как лодка рыбака, полная карася-фаскара при хорошем улове. Бедняки пришли из любопытства или, быть может, в отчаянии опознать в одном из рабов родственника или друга, из числа тех, кого забрала Пустыня. Богатые же, поедая финики и апельсины, приценивались и выбирали невольников, обсуждали их достоинства и недостатки, советовали друзьям или же оных отговаривали. В пестрой толпе шныряли нищие и попрошайки, а также слухачи султана и великого визиря, вынюхивающие и оценивающие настроения народа. Лицемерные в своем благочестии муллы, ученые мужи и духовные лица, с деланным неодобрением взирали на помост рабов и проповедовали закон пустыни: «Каждый в песках рожден быть свободным», но сами при этом алчно оглядывали живой товар. Почетные места занимали паланкины, окруженные носильщиками, опахальщиками, мухобоями и охранниками. За полупрозрачными пологами проглядывали очертания как женских, так и мужских тел.
На ступенях помоста сидели два рыночных бахши?: один в темно-синем халате и такой же чалме, другой — в апельсиновых одеяниях. Они играли на дутарах, ритмично подергивая жильные струны мизрабами, кольцами с крючками. Народные певцы пели о нелегкой судьбе невольников и восхваляли волю к жизни. Правда, их голосов почти не было слышно из-за шума толпы и базара. На помосте вереницей выстроилась цепочка рабов со скованными руками и ногами. У каждого на груди висела табличка с нанесенными мелом надписями, среди которых были имя и номер. Среди рабов присутствовали мужчины всех возрастов, женщины, дети, и даже орки. Грязные, потные, избитые, с иссеченными спинами и исхудалые от голода, они ждали своей участи и молили каждый своего бога, чтобы в душе нового хозяина была хотя бы капля жалости и сострадания.
Перед невольниками вышагивал низкорослый толстяк и тоненьким пронзительным голосом расхваливал товар. За ним, будто тень, следовал писец с большущей книгой и тростниковым пером, которым он записывал в книгу подробности сделок. Также по помосту бродил, словно голодный тигр, жирный надсмотрщик с плетью — он пристально наблюдал за рабами и всякий раз, когда кто-то из невольников смел поднять глаза на высокородных асаров, стегал провинившегося, словно мула. Мухобои с палками следили, чтобы мухи не грызли ноги и не вились над рабами, метельщики сметали дохлых мух с помоста.
В толпе раздавались крики — кто-то поддерживал цену, назначенную работорговцем, кто-то предлагал больше, кто-то еще больше, и так до тех пор, пока с какого-нибудь невольника не снимали табличку, толстяк с мерзким голосом не получал мешочек с золотом, а писец не оформлял сделку. После чего проданного раба отцепляли от общей связки, будто отслуживший свое ключ, и уводили с помоста, предоставляя новому хозяину.
До того, как Ильдиар де Нот попал на эту площадь, он еще до конца не понимал, что происходит. То, что творилось здесь, было настолько чуждо его мировоззрению, вере, моральным убеждениям, да и видению жизни в целом, что он весь внутренне похолодел. До того, как караван рабов начали вести через толпу, он считал себя кем-то вроде военнопленного, с которым тот, в ком есть хоть тень чести, не позволит себе совершить подобной подлости. Ныне же он понял, насколько заблуждался. Его ждет та же участь, что и только что проданного герича средних лет, который «Да вы поглядите на его зубы! Они ведь из жемчуга! Поглядите на его руки — их выковали из металла!». Ныне он даже не человек. Ныне он товар, как апельсин, как глиняный горшок, как обезьянка. Да, скорее, как обезьянка — бледнокожая диковинка.
Когда вереница рабов визиря Мечей подошла еще ближе, стало видно, что у самого помоста стоят несколько стражников в алых одеждах и тюрбанах, с копьями и круглыми щитами. На их загорелых лицах застыло отсутствующее выражение — этих людей волновало, судя по всему, лишь то, что им жарко, а до окончания службы (в полночь) еще более двенадцати часов.
Караван подвели к двери, пробитой в стене помоста, и Хасан, отдав какие-то распоряжения резво подскочившему к нему толстому работорговцу, удалился. За ним, напоследок оглянувшись на Ильдиара и, как отметил про себя паладин, бросив словно бы прощальный взгляд на Валери, помчался Сахид Альири.
Стража расступилась, с кованых ручек двери сняли замок, а саму дверь распахнули. Надсмотрщики хлыстами погнали всех рабов во тьму. Ильдиар зашел одним из первых, его толкнули в спину, и, не ожидавший этого, он, перелетев через несколько ступенек, спускающихся вниз, распростерся на полу. Когда все рабы оказались в застенке, двери закрылись. За их спинами раздалось громыхание огромной цепи.
Шум на площади затих, как будто Ильдиара засунули в бочку и засмолили крышку. Прямо над головой был помост, по нему семенили мухи и ходили люди; доски скрипели и прогибались, в щели сыпался песок. Рабы из каравана Али-Ан-Хасана начали бродить по темнице, ища себе место, что было сделать довольно непросто, учитывая, что в застенке уже находилось около полусотни других пленников, которые глядели на новоприбывших, как на свежее мясо — кто-то даже хрипло отметил подобное сравнение вслух.
В застенке стоял удушающий смрад, и воздух был словно пропущен через сотни, если не тысячи, человеческих тел всех тех, кто здесь когда-либо был. В полутьме (а свет проникал внутрь лишь через тоненькие щели меж досками в потолке) можно было различить, что земляной пол представляет собой тошнотворное смешение из луж крови, рвоты, нечистот и мертвых тел, которые стражники еще не успели вынести. Со всех сторон раздавался кашель или лихорадочный горячечный бред, кое-где — предсмертные хрипы, тонущие в конвульсиях. В воздухе, как померещилось чужеземному паладину, довольно четко проступил образ чудовищных болезней, и казалось, все они непременно обязаны были быть заразными. В данную минуту Ильдиар де Нот, граф Аландский, уверился в непреложном факте: в худшем месте он за всю свою богатую на опасности жизнь не был ни разу.
Застенок был огромным, он углублялся под землю и простирался под всей рыночной площадью. Рабы жались по углам да под стенами. Были здесь и женщины, явно пустынного происхождения: смуглая кожа и белоснежные волосы — асарки. Что же они такого натворили, что их заключили вместе с отребьем: геричами, цыганами, даже орками? Хотя правильнее было бы спросить, кому в лапы они попали? Ведь есть много шейхов, или, как уже отмечалось ранее, пустынных разбойников, которые поволокут даже самого султана на рабский рынок, приведись им такая возможность.
Паладин уже присмотрел для себя уютный темный угол, когда вдруг за спиной услышал: — Вот дела! Баба в застенке, и не орчиха или асарка! У нас праздник, братцы…
Ильдиар обернулся и с ужасом увидел, как несколько рабов из числа находившихся здесь раньше подступают с трех сторон к Валери! Она закричала, отступая к стене, и… граф де Нот бросился к ней.
Первый раб откатился, получив ногой в живот, второй отлетел со сломанным носом, остальные сами поспешили отползти подальше. Валери сжалась на земляном полу, закрыв голову руками. Она была в отчаянии, слезы текли по ее щекам, губы шевелились, будто она хотела что-то спросить, но не знала кого. Ильдиар вроде бы даже различил: «Почему ты оставил меня? Почему?» Ее бог или незримый дух-хранитель, к которому она обращалась, само собой, не дал ответа. Ей было страшно, этой маленькой женщине, она никому не верила, никого здесь не знала, ее красота и беззащитность делали ее лакомым куском, лучшей костью, что только могут бросить голодным псам.