Тем же летом в Заречицу заглянул приехавший из Нижнего зингеровский агент Расторгуев. Он продавал в рассрочку швейные машинки и зашел к Никанору. Расторгуеву было известно: Макаров когда-то из Нижнего в Заречицу привез пашковскую веру и с тех пор имел связь с общиной евангелистов. Расторгуев передал ему какие-то письма, книги о новых толкованиях евангелия.

А как-то осенью, в грязь, приехали к Никанору два человека: один из Семенова, другой с верховьев Керженца. Они говорили:

— Христос страдал, и мы должны претерпеть все в этом мире… Вот вы, — обратился тот, что с Керженца, к сыновьям Макарова, — бросьте гулянки, беседки, перестаньте пить вино, курить… избегайте мирских соблазнов. За это вас господь на том свете не забудет. Слово Христово приведет вас в рай…

Трава на берегах Керженца высохла, пожелтела. Корчились увядшие, позолоченные осенью листья. В реке заметна была прибыль воды. Воробьиные стайки шумно опускались на траву и торопились до снегопада набрать жирку. Хитрые, шустрые сороки перепархивали с берега на берег, задевая крыльями светлую осеннюю воду.

В один из хмурых осенних дней в макаровском доме готовили к крещению Севостьяна, согласившегося отказаться от мирских соблазнов. У Керженца собрались единомышленники Макарова, а еще больше любопытных. Севостьян в сопровождении отца, понуря голову, шел к месту неведомых испытаний.

Вдоль берега уже прохаживался Никита Петрович Ухабин — главный поборник и проповедник пашковского движения в Заволжье. Когда Севостьян подошел к берегу, Ухабин бросился ему навстречу и что-то долго внушал, осторожно и заботливо поддерживая его за локоть.

Крестить Макаровского сына должен был Алексей Яковлев — крупный мучной торговец из Нижнего Новгорода. Севостьян стыдливо сбросил с себя рубаху, штаны и принялся что-то нашептывать себе под нос. Выражение лица у него было такое, будто он уже давно постиг таинство совершаемого обряда. Яковлев — с выпяченным животом, на коротких мохнатых ногах — напоминал паука. Он стоял рядом и поглаживал себя по бедрам. Бесстыдный вид его пухлой и болезненно белой фигуры печалил душу Севостьяна.

Высокий, костистый Севостьян вздрагивал, и казалось, не столько от холода, сколько от улыбок и взглядов, направленных на него и Яковлева. Мальчишки, поддернув штаны, бродили босиком по мелководью.

Яковлев первый смело ступил в воду. За ним вошел с опущенными глазами Севостьян. Остановившись по пояс в воде, они оба что-то шептали про себя. Евангелисты, собравшиеся на берегу, повторяли за Ухабиным слова молитвы:

— «Укрепи, господи, брата моего. Да победит он на твоем пути всякие искушения и с легкостью отойдет от мира сего…»

Переминаясь с ноги на ногу, стуча от озноба зубами, Севостьян чувствовал, что теряет сознание и вот-вот упадет: он простудился за два дня до этого. Яковлев наконец произнес молитву — и Севостьян трижды погрузился с головой в воду.

Обратное шествие возглавляли заречинские евангелисты. Ребятишки, оглядываясь и свистя, бежали впереди. Севостьян, кусая губы, тяжело передвигал ноги. Казалось, все только что происшедшее придавило его к земле. То ли от холода, то ли от стыда он корчился, будто на разгорающемся пламени. Переступив порог отцовского дома, где до того происходило моленье, Севостьян тут же забрался на печь. От окон не отходили любопытные. Лежа на раскаленных кирпичах, Севостьян раскаивался:

— Замерз-то я… того и гляди, помрешь еще!

Около печи стоял отец. Он был доволен; наморщив брови, спокойно утешал Севостьяна:

— Как ты, молодые, нужны богу.

К ночи Севостьяна уже палил жар. Его большое тело вздрагивало. Макаров, не отходя от сына, тихонько его успокаивал:

— Бог тебе за это даст счастья.

Не слыша отцовских слов, Севостьян хрипел, точно ему сдавливали горло. Губы его синели. Глаза были полуоткрыты, с неподвижными зрачками. Было похоже — смерть его уже пеленала. У печки плакали сестра Севостьяна Ефросинья и брат Иван. Отец оглядывался вокруг. Казалось, и он в эти минуты разыскивал глазами виновников, причинивших страдание сыну.

Третий день Севостьян метался в жару, глаза налились кровью, казалось, в них сгорал остаток его жизни. В бреду он поднялся и одним прыжком бросился к двери, но силы ему изменили, и он растянулся у порога…

На полу лежал человек, зараженный расколом Заволжья: человек восприимчивой души, полный закоренелых предрассудков и какой-то дикой отваги во всем. В одном и том же Севостьяне — необузданное своеволие, дерзость и беспрекословная покорность, с какой он шел «креститься». И этот же Севостьян перед тем одиночкой выходил на медведя. Каким-то чудом залечив раны, снова шел на черные тропы зверя с тем же бесстрашием.

Севостьяна подняли с пола. То, что он был еще жив, объяснили «чудом». Но отец, глядя на сына, испытывал неловкость: «Парень-то умирает во цвете лет…» Севостьян хрипел так, будто легкие его разрывались на части. «Вот так святой!» — перешептывались соседи. А больной в беспамятстве то и дело вскакивал с кутника. Брат Иван удерживал его, иногда взглядывал на отца — и в душе его поднималась злоба.

— Не по разуму ты, брат, поступил… По глупости своей, — приговаривал он горестно.

Неделю спустя после крещения Севостьяна в избе отца происходило собрание евангелистов. Иван сидел, задумавшись, у окна. В задней половине дома, на печи, все еще стонал Севостьян. Перепевы одних и тех же духовных стишков Ивану давно наскучили. Но он все еще не смел уйти из избы, не спросив на то разрешения отца.

По улице прохаживались девушки. На гулянье спешила проворная сестра Кольки Бекетова — Анка. Она увидела в окне Ивана, улыбнулась ему и поманила. Иван, тяготившийся домашней строгостью, провожая глазами Анку, заволновался. Его кудрявая голова закружилась, и уже ничто не шло на ум. Это заметил отец и сказал присутствующим. Тут же все упали на колени, прося покровителя человечества избавить Ивана от мирского соблазна.

Когда окончилось обрядное моление, гуляющая молодежь за деревней водила хоровод. Иван поужинал, надел пиджак и, никому ничего не говоря, направился к двери.

— Ты куда? — спросил отец.

У парня на глазах показались слезы. Он не успел раскрыть рта, как родитель уже стоял у двери.

— Куда?.. Не давайся в обман!

— Я больше не буду сидеть на ваших молениях. Ухожу гулять.

— Постой, постой!.. В уме ли ты? Повтори-ка еще раз.

— Не на то я, отец, родился, чтобы сидеть в избе и слушать ваши молитвы. Все вы хуже всяких еретиков… Ухожу!

— Если так, — закричал отец, — уходи и не возвращайся домой — не пущу! Слышишь — не пу-щу!

— Не надо… я сам как-нибудь прокормлюсь… — С этими словами Иван вышел из дому. На улице он стал себя успокаивать: «Пойду к Дашкову на делянку, стану жить в зимнице. Сила-то у меня есть, поди Тимофей-то Никифорович не слепой».

На полянке, возле дороги, идущей на Ватрасскую яму, девушки водили хоровод. Какая-то особая приветливость, успокаивающая тишина стояла в тот вечер. После заката солнца сладко пахло лесами. Иван шел к хороводу и чувствовал, как теплый ветерок пробегал по его обветренному лицу и будто приветствовал его решение.

Увидя приближавшегося Макарова, девушки удивились. Парни глазам не верили. Три последних года Иван не гулял с молодежью. А он уже большой парень, голос огрубел. Глядя на него, водившие хоровод прервали песню.

— Что с тобой, евангелист?

— Не был им и не буду, — опустив глаза, ответил Иван.

— А кем ты теперь сташь?

— Не знаю… Седни вон к Анке Бекетовой пойду спать, она приманила меня сюда.

После хоровода Иван вместе с ребятами пошел к Костьке — своему старинному дружку. Он заходил к нему в последний раз три года назад и не замечал, как вырос за это время. Сегодня Ивану пришлось наклонить голову, чтобы не задеть за притолоку.

Ночевать он домой не пошел — спал на чужом сеновале. Заявился только утром. Отец искоса посмотрел на сына и сказал:

— Ты же себя и нас сгубил. Все мы теперь грешны перед господом…