«Ну, старик, говори, что ты сделал с садом?»

Свекор долго не сознавался, а потом упал на колени.

«Все это добро было мое. Пускай оно никому не достанется… Я скоро умру, и меня под этими сухими яблонями похороните. Будто я жил и не жил с вами, антихристами».

Вскоре старик заболел. Больной ушел в гости к дочери, там еще прытче расхворался. Дочь его выгнала в баню, и он в бане умер…

Вот жили как дико. Зверь-народ был у нас на Лыковщине!

2. Прасковья Сиротина

От многих старообрядческих странностей кержаков постепенно излечивает время. Только упрямые умы привязаны к древним обычаям Лыковщины (суеверие, привычки кержаки называют заветом их рода).

— Раньше ведь только род и выбирали, — говорила Прасковья Сироткина, — будь девка бедной, и то про нее, бывало, скажут: «А род-то ее старинный, аввакумовский. Девка хоть и разиня рот ходит, но у нее — род, и она как оладий в меду. А ты хоть и умна, но пришлая церковница, — и на смеху, словно ты с другой земли». Род у кержаков играл большую роль.

Мать моя умерла при родах, во время сенокоса, не разродилась.

Прошло лето. Зимой отец женился. Взял вдовую бабу с девочкой. Через год она от отца принесла мальчика. И стало нас трое. Двое как бы родных и одна я — не родная. После мальчика семья у отца стала копиться, и я была лишняя. Додержали они меня до восьми лет и послали в няньки к Хомутовскому мужику-старообрядцу Федору Колчину. Я долго жила у него в няньках. А подросла, порядилась работницей к Стулову Василию Андреевичу — тоже крепкий старообрядец. У него была пять лет. Жилось мне неважно. Рядили они меня молоденькой, не в полну работницу: «Мы тебя, слышь, не будем перегружать заботой».

Стулов мужик был большой. Ходили мы с ним на сенокос, я косила с ним в ряду. Убирая сено, он валил мне клади не под силу. Тут-то я и потеряла здоровье. Мне было четырнадцать лет. А подыму, бывало, «насилу», — искры из глаз посыпятся. И брала меня только одна жажда. По целым дням не ела — только пила воду. Хозяин очень перегружал работой — из сил выбивалась. А дома было плохо. Отец жил только на лыке да на мочале, мать — не родная. Я начала было гулять с подружками, а гулять не в чем. Нажитые в людях деньги у меня брал отец на свои нужды, а мне опять ничего не покупал, да и мачеха отцу говорила:

«Твои уроды никому не нужны, их можно и не одевать».

Но отец не послушался, и, когда я жила у Стуловых, он заказал чеботарю первые ботинки для меня, а до того, кроме лаптей, обуви я не знала. Дожила я у Стуловых до своего сроку, пришла домой. У отца проработала зиму — точила и красила игрушки.

Настала весна. Подружкам родители заводили обновы. Глядя на них, и мне хотелось. Я стала говорить отцу, а мать с непокорством сказала:

«Тебе не обнову, а надо из дома гнать».

У мачехи уже было своих два парня да девка. И одежу они покупали только на них. Я была этим недовольна, просила отца. Он мне обещал:

«Куплю».

Пошел как-то в Семеново и принес мне к пасхе обнову. И я гуляла с подругами и веселилась. Но мачеха стояла на своем:

«После праздника тебе в моем дому не жить».

Отца дома не было. Он в Семенов уехал. Мы с братишкой в работной половине точили игрушки. Приходим обедать, а мачеха нам и есть не дает.

«Тебе, — баит, — купили обнову, так ты ее и ешь».

Я отошла к кутнику, заплакала.

«Ну что ж, мама, коли я мешаю тебе, я уйду».

А она, словно с гнойным чирьем, кричит:

«Уж больно бы хорошо было, если бы ты ушла».

Но некуда было. Родных не имелось. А мачеха меня всяко к горькому греху подводила. Как-то отцу насказала на меня пустых разговоров-сплетен, и родитель меня тогда так ударил по голове — кровь хлынула из носа и изо рта. Опомнившись, я спросила отца: «За что вы меня, тятенька, гоните? Ведь я бы не хуже людей стала, кабы у меня была родная мать».

А отец мне непотребное и говорит:

«Мертвецов с погоста не носят. Поди разрой твою мать родную, да с ней и живи».

После такого его ответа я сказала:

«Тятя, тогда я уйду куда-нибудь».

«Куда ты пойдешь?..»

Мачеха вмешалась в разговор и кричит:

«Ну, уж если она не уйдет, так я уйду!»

Я заплакала. Связала узелок, положила одну переменку и вышла из отцовского дома. Остановилась на крыльце, поглядела на все четыре стороны и спрашиваю себя: «Куда же я пойду?..»

Мне совестно, я уже девушка. Мне семнадцать лет. И, не сходя с крыльца, у меня было всякое стремление — или утопиться, или удавиться. Но я все-таки экую задумку выбросила из головы и решила: как-нибудь проживу.

В огороде отца было сметено сено, я пошла в огород, залегла под стог и промечтала целую ночь. Всего труднее друга аль доброго человека сыскать.

В угоду людям рассвело. Солнышко проложило мне дорогу. Пошла к чужому дяде Федору Николаевичу. Явилась к нему и заревела.

«Что ты, Прасковья, плачешь?» — спрашивает он.

А мне от слез невыносимо выговорить. Я поуспокоилась и рассказала Федору Николаичу.

«Ну так ладно, — сказал он, — коли такое дело — живи у нас. Мы дадим тебе сорок рублей за год».

Я была рада. Не деньгам — жила бы хоть за ласковое слово. Но оказалось мне тут еще хуже. Федор-то Николаевич — человек сам-то бы ничего, но жена на каждом шагу только одно и повторяла:

«Коли мы тебя порядили, так я уж не буду за тебя делать».

И я спала в ночи хорошо если четыре часа, а то все в работе. Хозяйка была городная, а у нее скотина — корова, лошадь, овцы, поросенок, курицы. Мои хозяева тоже работали игрушку. Бывало такое время — по неделе лаптей не разувала. И то прожила у них год. Боялась уйти, все думала: скажут — не ужилась с мачехой, так и в людях не удержалась. А я жила за ряду и отдавала ее отцу. Не хотелось — люди бы позорили: вот, мол, ушла от отца да и работашь на себя. Кака уж ты будешь девка!

Настала зима. Женихи меня замуж сватать стали. Я не шла. Не в чем было идти замуж. Но находились женихи — брали меня безо всего. Сосватал меня Иван Тимофеевич Укморский, но люди ему наговорили:

«Что ты ее берешь? Ведь у нее ничего нет. Куда ты в гости-то поедешь? У нее и мать-то не родная. Она вас и не приветит, и ее-то не раз из дома выгоняла».

И я опять осталась в девках.

Прожила еще зиму в людях, а на третью зиму меня стал сватать парень. Люди добрые мне говорят:

«Этот жених тоже сирота, у него нет ни отца, ни родительницы. После матери остался он четырех лет. Его отца убили на войне, и он все время скитался по людям, где день, где ночь».

И мы с ним встретились — две сироты.

Приехал он за мной из Хомутова. Жил он там у двоюродного брата — Дашкова Алексея Ивановича. Жил у них как бы на квартире.

Я с ним не гуляла и знакома даже не была. Меня ему нахваливали люди: «Бери, Мишутка, ее. Девчонка-то сирота, умная. Живет все время по людям. Плохого про нее ничего не слышно». Он и стал уговаривать меня замуж:

«Мы, Прасковья, с тобой оба сироты. Давай жить вместе».

А я-то его не знала. А брат его двоюродный говорит:

«Мы вам поможем. Я и полоску-то вам посею, и картошку посажу».

Долго я смотрела на жениха. Он мне и не по сердцу, и не в угоду, и не приглянулся, но я сказала:

«Пойду».

А как он уехал, раздумалась: «Нет, не пойду!» Но потом все же решила: «А что я буду делать? Ужели всю жизнь по чужим людям? Богатый жених все равно меня не возьмет: я и бедная и сирота». И решила: что будет — пойду за Михаила.

И он не замедля приехал за мной. Я срядилась, заплакала, говорю жениху:

«Дай мне выплакаться. — И я запричитала: — Ах, на это бы время была родима мамынька, проводила бы она меня во чужи-то люди. Напростилась бы я, горькая, уж со своей-то волей красною! Уж как выйду я да во чисто полюшко, да погляжу-ка я в тую сторонушку, где лежит родима-то матушка!.. Уж откройся-ка гробова доска, размахни-ка ты резвы рученьки, сними-ка бело полотно и откройтесь очи ясные. И уж встань-ка ты, родима мамынька, уж как тяжело-то мое времечко, не летит ли вольна пташечка? Уж остановила бы ее с полета я и послала бы обратно я: „Уж восстань-ка ты, родимая мамынька! И подуйте вы, ветры буйные. Уж со всех-то вы сторонушек. Раздуйте-ка вы желтый песок. Ухожу я со своего дому родного. Уж как прощаюсь со своим я родителем, со своими-то подруженьками. Уж без тебя, родима мамынька, проводить-то меня некому! Да и встретить-то будет некому!..“