Дрова прогорели. Марья Афанасьевна поднялась и отошла от раскалившейся железной печи.

— Пойду к Хаме, — сказала она Гришеньке, — буде, еще вернусь к тебе.

Пройдя порядок изб, Медведева подошла к лесковскому крыльцу. Прислушалась, боясь взяться за ручку двери. Ей казалось, она ее откроет, а навстречу протянется рука Хамы и захлопнет дверь перед носом. «Да войди же, войди, чего боишься? — вдруг услышала она голос Вареньки. — Ничего с тобой не сделается». Марья Афанасьевна оглянулась: никого вокруг не было. Она робко вошла в избу и села под матицей.

В последнее время мать часто приходила к Вареньке и все в тех же лаптищах и лохмотьях, но по-прежнему в родовом шелковом платке. В этот раз она объявила Вареньке:

— Я, доченька, собираюсь со Степаном Перинкиным плыть с дашковскими плотами… Поплывем, буде, и ты со мной?

— Пошто мне плыть, мама, на смех, што ль? Плыви уж одна… Я еще поживу у тетки Хамы.

В Макарьеве Степан Перинкин получил от Тимофея Никифоровича расчет, бросил Марью Афанасьевну и скрылся. Разыскивая его, она добралась до Нижнего, там и застряла. Вареньке потом говорили:

— Мать-то твою видели в городе у пристаней.

На это она не знала, что людям ответить, думала только: «Уехала, и с глаз долой, стыда меньше». Андрей к матери относился иначе. Он привык вместе с ней переживать и нужду и горести. Не раз случалось в его жизни: придут они ночевать к людям, мать вспомнит обиды, людские насмешки, разревется, а Андрей утешает: «Не надо, мама, не горюй». Меньше был — сам помогал плакать, а большеньким стал — жалел мать.

Но детей Марья Афанасьевна раздала по чужим людям. Встречаясь с ними, плакала, глядя на их жизнь. Работать она умела. Стоило ее позвать, с радостью отзовется, кричит, бывало, Андрюшке: «Давай скорее лапти!» Люди иногда дадут ей работу, а то так только, посмеются. Один Инотарьев не обижал Медведиху и детям своим запрещал смеяться над ней. «Нечего будет тебе есть, приходи ко мне, накормлю», — наказывал ей при встрече. Марья Афанасьевна старалась отплатить Ивану Федоровичу за доброе слово и Андрею то же внушала. Случались какие-нибудь работы, посылала его: «Беги, помоги, мы им должны». Так возле богатых домов на милости и жила. Иногда задумывалась: «Эк бы мне делать только на себя, куда бы я стала добро-то девать? Што я нарабатываю людям, што пряжи напрядаю — и только все на чужих!»

До последней встречи с матерью Варенька мало думала о ней. Жила она все время у Хамы, свыклась со своей жизнью. Но как-то пришел кто-то из Тамбовки, передал Вареньке, что из Нижнего есть вести, будто Марья-то Афанасьевна умерла. Варенька расплакалась и в первый же вечер ушла в Тамбовку. Ей стало нестерпимо жаль мать, прожившую все годы на смех людям, ходившую только в лохмотьях и питавшуюся милостыней. Никто ей за всю жизнь не сказал ласкового слова, а насмешки она принимала покорно. В памяти Вареньки не было ни одного материнского светлого дня. Она прожила, не видя ни солнца, ни тепла, ни радости, ни своего угла. И ее, Вареньку, бросила на такую же муку.

ЕВАНГЕЛИСТЫ

У града Китежа<br />(Хроника села Заречицы) - i_008.png

В один из годов с дашковскими плотами плыл к Макарию, а от Макария к Астрахани овдовевший Никанор Макаров. Сплыл в конец Волги и пропал. Забросил детей и, слышь, спился. Попал на нижегородское «дно», а оттуда уж выбраться не легко было. Домой изредка присылал извинения: «Дети милые, только бы бог привел выкарабкаться из ада, все брошу, человеком стану».

Шли слухи: Макарова как-то видели на задворках Заречицы. Он рыскал, слышь, словно голодный волк возле дома. Ползал будто по родной земле, хватался за землю руками, а предстать «на миру», знать, стыдился. «Несуразный наш Никанор, — судили люди, — хнычет. А заговорит про Урал, про какую-то камскую девку — снова бежит от своей земли. Снова на дно нечестивцев скатывается».

Но вот где-то в своем бродяжничестве Макаров спознался с евангелистами. Он вернулся домой. Поначалу стал детей своих соблазнять новой верой. Общаясь с братьями и сестрами во Христе, Никанор стал приглядываться к Любыньке Савушкиной. Звал ее разделить с ним во имя евангелия ложе. Она, давно впавшая в уныние, соблазнялась познать новую веру, но пугалась. Макаров не отступался: настойчиво звал Любыньку к себе.

Савушкина, привыкшая к одиночеству, не представляла себе жизни с мужиком. К тому же ее неотступно мучил случившийся «грех» с Тимофеем Никифоровичем. Но в то же время Любыньке давно хотелось иметь возле себя не старую Федосью, а кого-то сильного, способного за нее заступиться.

— Ты с братом в разделе, одинока, — говорил Макаров, — за мной станешь жить спокойно… Земля так опозорена — а я поведу тебя в объятия Христа. Сестра моя, доверь мне твое холодное сердце, и я воспламеню его Христовым словом!

Не устояла Любынька перед ласковыми словами и посулами новоявленного евангелиста, согласилась:

— Коли так, возьмите сердце наше, Никанор Ефимович, но считайте нас девицей, а мы станем уважать вас и ваше семейство.

— На доброе дело тебя, лебедушку, разум твой благословил. Я войду в твой дом, поправлю хозяйство… Ты ребятам белье будешь бучить, обшивать их, а я тебя любить стану и услаждать Христовым словом. И ни о чем никогда не заикнусь: повинен сам во многом…

В дом Савушкиной Макаров вошел со всей семьей. У Любыньки началась новая, неизвестная дотоле ей жизнь. Но продолжалась она недолго: с познанием новой веры постепенно помрачался и ее рассудок.

Истопила она как-то баню. Вымылись ребята’ — осталась она с Никанором Ефимовичем. Макаров из бани раньше ушел. По пути к дому встретил Федосью и в темноте ее не узнал. Она шла стороной в шубняке нараспашку, придерживая под полой тощий узелок со своим скарбом. Вошла Федосья в предбанник, позвала Любыньку:

— Выйди-ка!

— Подожди, — отозвалась она испуганно.

— Иди-ка, прости меня Христа ради, тороплюсь, попутчица ждет.

Федосья уходила в Монастырщину. Пришла проститься с Любынькой. Старуха после замужества Савушкиной оказалась бездомной. Привыкшая к теплому углу, Федосья надеялась прожить так до конца жизни, а вышло наоборот — обессиленная, она никому стала не нужна. Идти во жнеи не могла: сноровку потеряла, стара. Покойный батюшка Любыньки, Лука Ильич, и тот в последние годы расплачивался за Федосьину работу копейками. «Большего, — говорил он, — ты не стоишь». У Савушкиных она жила наподобие старой кошки. И вдруг пришла беда тяжкая: на мучение себе Любынька приняла в отцовский дом большую семью, и Федосья лишилась всего. Много старуха пролила слез, но слезы-то трогают только мать.

После встречи с Федосьей в бане Любынька начала по ночам вязать в узлы свое приданое и уносить в лес: день ото дня ей становилось хуже и хуже.

— Да ты, видно, и впрямь не в своем уме, — сказал ей как-то Макаров.

Расставание с Федосьей не прошло для Любыньки бесследно: с того дня ее сердце словно заперли на замок — она перестала понимать окружающих.

— Найди, приведи Федосью ко мне, — только об одном этом просила она Макарова.

А по Заречью бабы судачили: «Надо ж тому случиться! Федосья, слышь, вогнала в нее экое-то несчастье… Да, видать, Любушка-то еще и боится, как бы Никанор-то Ефимыч не привел себе полюбовницу. Выживут они ее тогда из собственного-то дома».

Из-за недорода в Заволжье — а это часто бывало — наступил голод… Заглохли лесные заготовки, промыслы. Люди разбрелись по сторонам на заработки. Оставшиеся питались колокольцем, желудями. Макаров с подросшими сыновьями плел лапти, временами работал у Тимофея Никифоровича. Ближе к масленице купил у Дашкова лошадь, взятую тем у кого-то за долг. Она оказалась чесоточной, дожила до пасхи и пала. Весной снова пахали на себе. Посеяли, нашли новый заработок: уголь зноили Дашкову. В начале лета снова оживились кое-какие разработки, появилась возможность добыть на хлеб.