Гришенька по найму гнал смолу, жег угли Дашкову. Андрюшка помогал ему. Куб дашковский был кирпичный: и угли в нем зноились, и смола стекала в кадки.

Насадит, бывало, Гришенька поленьев, затопит, ждет — смола выйдет, Андрюшка закупоривает отверстие и следит, как смола вытекает. Остывал куб — выгребали уголь, загружали его в кули. А Гришенька снова садил лес. Той зимой Гришенька от стужи занемог. Андрюшку Тимофей Никифорович не считал пригодным к такой работе. А паренек все уже мог делать, всех умел слушаться и всем подчинялся. В людях его не хаяли. Только Дашков не верил в его самостоятельность, хотя Андрей покоя себе не давал в работе — на все был безотказным. У него уже имелись и новые лапти, да не одна пара, и онучки. И уж никому сирота не жаловался на свою долю.

Так незаметно подошло время и солдатчины, надо было идти на царскую службу.

Заречинцам казалось, что все девки липли к Медведеву. «Он и не пьяница, он и табак не курит, и парень-то он самый честный», — говорили про него.

В двенадцатом году Андрея призвали на службу. И тут по-иному зачалась его жизнь. Наконец-то он увидел крашеные дома. Сначала служил в Белостоке, из Белостока попал в Ковно, из Ковно — в Гродно. Затем — в Вильну и, наконец, в Дубейсы…

Был конец марта. В Польше оживали сады, а в Заволжье в это время приятно ступать по хворосту. Он хрустит, словно хочет рассказать людям лесные тайны. В такую пору, думал Андрей, хорошо поднять голову и крикнуть от радости в синюю вышину, что ты живешь, видишь лес, небо и крашеные дома.

В местности, где служил царскую службу Андрей Медведев, начинались полевые работы. В одну из пятниц роту драгунов построили и повели в полковую церковь. После вечерни Медведев, как и другие, пришедшие с ним, купил у церковного сторожа двухкопеечную свечу и ждал очереди на исповедь.

По стенам маленькой церкви висели бедные, почерневшие иконы. Зажженные лампады бросали на них пятна слабого теплого света. На клиросе, за ситцевой ширмой, будто кто-то ворчал: там исповедовались солдаты. Церковная тишина изредка нарушалась осторожными мерными шагами драгун. Некоторые из них выходили из-за ширмы с верой, точно они действительно там оставили свой грех.

Вот и Медведев ступил на приступки амвона и очутился перед полковым священником. Он так же, как и все, поклонился ему в ноги и положил на аналой свечу. Недолго спрашивал его батюшка о совершенных грехах и под конец задал Андрею вопрос:

— Не имеешь ли хулы на правительство?

— Как же не иметь, — ответил Медведев, — когда меня, единственного сына, взяли.

Батюшка от его слов точно ожегся о свечу. Не говоря больше ни слова, перекрестился, поставил Андрея на колени, «отпустил грехи» и попросил его позвать следующего…

В субботу драгуны причащались. После принятия «святых тайн» эскадронный командир вызывает к себе Андрея.

— Жалко мне тебя, Медведев, — встретил его командир. — Солдат ты хороший, запевала еще лучший, ни в чем не замеченный, а по глупости наболтал на себя. Кто тебя, дурака, тянул за язык на исповеди? Мерзавец ты эдакий! — И командир изо всей силы ударил Андрея по щеке. — Понял, за что?.. А теперь ступай… Тут тебе и весь суд.

Андрей повернулся идти.

— Стой, — вернул его эскадронный. — Выйдешь от меня, сплюнь драгунскую оплеуху и запомни: другой бы на моем месте тебя, сукина сына, в Сибирь загнал… в Сибирь! За нерадение к его величеству. Понял?! В Сибирь или на виселицу, негодяй! Понял?

— Так точно, ваше благородие!

— То-то… человек ты русский, а в церкви произносишь хулу на его величество!.. Ступай!..

Яблони покрылись сверху донизу плодами. Яблоки надули красные щеки. На ветки нерешительно садились только что оперившиеся молодые птицы и робко подавали голоса. В это время Андрей Медведев сидел на гауптвахте и ждал вызова. На допросе он рассказал следователю:

— Мы поехали к помещику кормить коней. Фамилию его не могу знать, ваше благородие. У него посеян был клевер, мы пустили на поле коней, а сами пошли гулять на дорогу. Остановились у корчмы. В корчме выпивали пехотинцы семнадцатого стрелкового полка, и у нас синими завязалась драка. Подрались по-хорошему, можно сказать — от нечего делать, и разошлись. Когда мы были уже на конюшне, узнали: пехотинцев арестовали за то, сказывали, что они с проезжей барской кареты — госпожа, слышь, какая-то ехала — срезали корзину с вином. Распечатали редкое, барское вино и выпили. Выпили и на дороге уснули. Когда дилижан барыни приехал в Марьян Поле, хватились корзины. Городовые пошли на шоссе, нашли пьяных пехотинцев. Им отказаться нельзя, — корзина при них, нечего было и спрашивать. «Но мы, говорят, пили не одни, с нами были кавалеристы девятого драгунского полка». И вот с того дня забрали нас двоих, ваше высокоблагородие, и отвели на городскую гауптвахту.

— Так-так… отвели, значит, на гауптвахту?

— Да, на гауптвахту… Но я не виновен, ваше благородие, корзины не видел, а мне за это не дали матраца. Я тогда и уговорил товарища бежать с гауптвахты. Решились мы на это с Сухарьковым: принесут, мол, обед, а в это время камеры не заперты, мы и убежим, только не из-под замка: думали, будет легче отвечать, коли поймают. Договорились. Пошли в отхожее, видим — на площади много народу, базар был. «Бежим, — говорю Сухарькову, — стрелять не станут». И пустились на волю. Тут закричали: «Держи, лови, стреляй!» Стрелять нельзя, кругом народ. Я бегу, а Сухарьков упал. Оглянулся, а его уже окружили. Эх, мол… — сощурив большие глаза, Андрей Медведев почувствовал желание выругаться, но спохватился.

— Кто такой этот «мол»? — спросил следователь.

— Это я, ваше благородие, выругаться хотел. Эх, мол, мать твоя, летит на базар с корзиной.

— Как ты сказал? Летит с корзиной?

— Точно так, ваше благородие, с корзиной. Сухарькова, значит, окружили, били, а я бежал. У меня в руках сапоги. Позади кричат: «Держи его, держи!!» Но я уже выбег на шоссе. По мосту идут два поляка. Думаю, если станут задерживать, ударю сапогами или схвачу поперек туловища — и за мост, — а в руки не дамся. Но они посторонились и прошли, не сказав ни слова. Время клонилось к вечеру, люди уже ушли с полей, я своротил с дороги… Увидел хату, недалеко березник, там же канавка и под березником застенье, куда я и лег, когда уже на небе показался месяц. Одежи на мне один мундир. Снял его, окутался, слышу, свистят…

— Значит, летит с корзинкой, — ни с того ни с сего перебил Андрея следователь и спросил: — Мать у тебя есть?

— Нет, — ответил Медведев, горько усмехнувшись. — Жила она в Лыковщине богато, лучше всех, а отца у меня нет и не было. Можно, ваше благородие, дальше говорить?

— Продолжай.

— Ну, думаю, найдут — застрелят. И я взмолился… Слышу, у дома тявкают собаки.

— Так ты мне не сказал, как ты взмолился?

— Матушка, прошу, пресвятая богородица, закрой меня хоть фартуком своим, а я в полк сам вернусь.

— Гм… Фартуком просил закрыть, — улыбнулся следователь.

— Да, передником. А собаки визжат, драгуны наши едут и свистят, а перед ними кружится одна собачонка, она на меня лаяла, и я думал: того гляди, сгребут меня. Драгуны же решили, что псы лают на них. Проехали мимо и поскакали в разные концы, а я остался в середине. Выходит, меня собаки спасли. А драгуны, я после узнал, могли, если нужно, меня и застрелить. Так, ваше благородие, я пролежал в канаве до рассвета. Солнце поднялось, а я не решался выглянуть из оврага, все думал: куда двинуться? Решил — пойду в Волковишки, а там к прусской границе. И шел не кривуляя, по солнцу. Вы знаете, ваше благородие, кругом ровные поля, укрыться негде. Дошел до какой-то хаты. Вошел — и вижу: у окна сидит девушка и поет.

— Ну-ну, давай и ты пой, только не громко… Наши драгуны хорошо поют… А что же пела та девушка?

— Не знаю, ваше благородие, как она у них поется. Так вот, хозяйка, что ли, или ейная дочка видит — я есть хочу. Ставит она мне на стол блюдо с печенкой и легким, подает хлеба и улыбается. Хорошая девушка, ваше благородие. Накормила она меня досыта. Вошел тут к ней поляк, спрашивает: куда я иду? «Пробираюсь, — сказываю, — за границу, а где пройти, штоб не видели солдаты, не знаю». И рассказал ему все, ваше благородие, как вам, не утаив ни одного слова. Поляк помолчал, потом подошел к окну и сказал: «Иди этой дорожкой, ни с кем не встретишься, она тебя проведет в Волковишки…» К вечеру я дошел. В большом местечке уже зажигались огни. По темной окраине, выложенной булыжником, я вошел в улицу. Иду напропалую, хотел уж, штоб забрали. Мне надо сворачивать, впереди вижу — четверо городовых, думал воротиться. Когда стал к ним подходить, тихонько запел песню, слышу: «Нет, — сказывает один из них, — он здесь не пойдет». Они говорили правду: настоящий беглец не полез бы на них. К дому, мимо которого я в это время проходил, подъехала коляска, из нее вылезают какие-то в шляпах и рассказывают, что из Старого Поля бежали москали и грабят всех по дороге. Пропустил я их и подумал: как они врут. Пошел дальше и нагнал господина, тоже в шляпе, и с ним барышню, спрашиваю: «Так ли я иду на Вержболово?» А какая, видно, это была хорошая барышня: «Прямо, говорит, идите, никуда не сворачивайте». Прошел я Волковишки и очутился на шоссе. Слышу позади себя топот, оглянулся — верховой. Передо мной канавка и мостик, решил обождать. Вижу — у верхового кошель сеном набит, узнал, что это пограничник. Он проехал, и я, не боясь, двинулся дальше. По дороге встретил стог, лег и уснул, а пробудился, уже рассвело. В полдень дошел до Вержболова. Вижу — кавалеристы обучаются на лошадях, солдаты идут, а на меня внимания не обращают. Но путана ворона, ваше благородие, куста боится. Добрался до хаты, а в ней — молодая женщина…