Что было со мной потом — не помню. После этого вскоре захворала. Обморок у меня получился. Все думали — умерла я. Слышу — возле меня плачут… думаю: что они обо мне слезы проливают, ведь я еще жива… поехали за врачом. Врач-то поп был. Он и наказал: «Скорее везите ее в больницу». Встретили меня с носилками, положили в ту самую комнату, где только умирают. Ко мне еще богомольную бабу положили. Не знаю, сколько времени я с ней лежала. Очухалась. Вижу, а ее кровать досками обложили — видно, она умирала в молитвах. А муж ее подошел к моей кровати и говорит мне:

«У меня четверо детей, я живу по старой вере. Хозяйство у меня доброе, не ровня другим. За меня любая баба пойдет».

Слушала мужика, терпела, боялась — сердечушко не выдержит. Вот ведь какие мужики-то наши по старой-то вере. Жена еще не умерла, а он уж себе ищет другую. Я лежу и думаю: «Что он мне баит, да до того ли мне». Я восемь недель лежала. Подходит как-то ко мне доктор и говорит:

«Ты, кажется, повеселей стала, а я уж было и лечить-то тебя отказался — уж больно ты ко мне поступила плохой».

Был великий пост. Водополь. На березничке почки моложавые появились, пташки прилетели. Я просила своего мужика приехать за мной. Уж больно скучилась о нем, ребятишках. Я уже смешалась в жизни-то — хорошо мне или плохо? Доктор меня было не пускал.

«Нет, — сказал он, — ты еще не годишься. Ну-ка, слезь с кровати, пройди-ка!»

Я только ступила на пол, прошла шаг и… грохнулась.

— Ничего, доктор, упаду и еще не один, быть может, раз. Будь покоен — поднимусь. Пусти меня. Я только с мужиком повидаюсь, о ребятишках скучилась. Съезжу домой и вернусь обратно.

Доктор меня отпустил, но все же сказал:

«Не минуешь опять сюда прийти».

Дома мужик за мной уж больно ухаживал: и яичко мне испечет, и блинков, и за рыбой пойдет. И все-то он сам делал. Сынок Миша помогал ему немного.

И вот захотелось мне как-то ночью камня поесть от кирпича: умираю, хочу кирпича. Думаю: как мне его достать? Сползла с кутника потихоньку, добралась до печурки, добилась немного камешков, а Федя на печи лежал. Принесла я камешки-то и зачала грызть. А он, слышу, ворчит: мышь, видно, где-то у нас!.. А уж на другой день и потом — ем, ем, словно без памяти, целый год ела. Казалось, не надо мне ни хлеба, ни меда, только бы глиняные камешки были. Стала маленечко ходить. Камнями-то и зубы все сточились. И что вы, батюшко мой, думаете. Выздоравливать стала! День ото дня мне лучше и лучше. А болезнь-то была у меня — кровотечение.

Мужик собирался с плотами плыть. И я осталась одна. И все еще не расставалась с глиняными камнями.

Стала было картошку окапывать, и у меня та же боль снова приключилась. Мой мужик плывет к Царицыну, а я опять лежу без памяти. К счастью, все скоро со мной прошло. А с сыном — новое несчастье: сел мой Миша на полушалок, а в полушалке-то иголка была.

Вот так, враз, все беды и скопились.

Пришел мой мужик с Волги по осени. И тут объявляют набор. Федора стали брать в армию.

Началась германская война, а мне в ту пору оставалось только слезами захлебнуться. Перед тем старшего сына взяли царю служить. Немцы зелье на верный вред пущать стали. Воевать отца забрали. То сына собирала, рекрута, со слезами. Об отце плачу. Сыну сундук наклали — белья, полотенец. Не как ведь сейчас отправляют — в одной рубахе.

Рекруты гуляли по избам, веселились, а матери с горя плакали. Ныне словно и плакать-то не умеют.

Выбрали сына в артиллерию. И служил он и воевал с немцами четыре года. В каждом письме писал: «Не тужите обо мне». Больно уж ласков был на бумаге. А мужик-то мой в Петрограде служил. Революцию видел. Так с крестным знамением прошли четыре года. Пришел мой Федор домой. Я знала — скоро и сынок придет. Сижу как-то одна. Слышу — кто-то стучит в окошко. Выбегла и вижу: идет сынок Федя и за ним — красотка.

«Мама, невесту веду».

Хохлушку, полячку ли привел — бог его знает. Ну, я их встретила. Собрала им поесть. Поставила самовар. Сошелся народ, а невеста ото всех прячется. Ну, кое-как посадили ее за стол, а она знай все в угол глядит. Я испугалась: «Батюшки, кого же сынок-то привел?» Легли спать, на другой день кто-то отцу сказал, а он в лесу плашник пилил. Пришел отец домой, а невеста ему не кажется. Всем потчевали ее, а она так на особице и кормилась. Прожила денечка два-три, осмотрелась. Младший сынок, Ваня, невзлюбил ее. Сядет за стол и глядит на нее исподлобья… Она и ложку, бывало, бросит. А Ване было годов двенадцать.

Прожила она у нас зиму. Обучила я ее прясть. Полюбила она меня, целовала. «Мама, — говорила она, — я люблю тебя». И я было привыкла к ней. Но — кто она? В прислугах ли где-то жила?.. Федя-то, сынок мой, до боли красив был, а солдатов-то знаешь как бабы-то любят. Она его увидала и приласкала. Стала было у нас привыкать. А все же ей хотелось на свою сторону. Видать, от тоски песни пела, да так душевно. Мы слушали ее песни, плакали.

Стала она ходить к соседям. Слышим, хвастать про нас начала. А мы экой повадки не имели. У нас никакой раздор из избы не выносился. Я Федору стала баить:

«Милый мой сынок, как хочешь, а нам ее не надо. Она про нас людям напраслину баит».

А он мне и отвечает:

«Да и мне ее не надо».

Мы ее и собрали — отправить в Нижний. Лошади у нас не было. Наняли соседа. Хлеба ей напекли. Поехал шабер с ней. Она плачет. Довез он ее до Семенова. Там она разыскала милицию и нажаловалась: привез, мол, меня, прогнал, а я беременна.

Вечером пошла я к родным, а шабер-то везет сноху обратно. «Батюшки! — испугалась я. — Проводили, а она вернулась». Шабер-то и смеется:

«Коровку-то Чернавку твою она у тебя сведет со двора… Везде, баит, была и мне сказала: „Никуда не пойду“».

Батюшки! Что тут у меня горя-то было! Написали мы бумагу в Семенов. Вот беда-то навалилась! Пришлось на суд идти. Судьи спрашивают Федю:

«Что ты ее бросаешь?»

«Я ее не брал, — отвечает Федя. — Она сама за мной пошла».

Она стала просить дать ей из хозяйства долю. А Федя сказал:

«У меня ничего нет. Тулуп и тот отцовский».

Суд и сказал:

«Где ты жила, туда и пойди, а хозяйства расстраивать нельзя».

Ничего ей не присудили. И Федю не приневолили с ней жить. Вернулась она в наш дом сердитая и все шутила: «Давай венчаться». В Витебске она с Федей обручилась, и тамошний поп сказал ей: «Поезжай к мужу на Керженец и проси венчаться». Но я говорила ей: «Подожди. Узнаю — кака ты?» После суда она жила у нас. Хворала. Мы не рады были больной. Но только не знали, что с ней делать? Решили: гнать надо. Так ей и сказали: «Ты нам не нужна».

Повез ее Федя в Нижний: «Сдам ее где-нибудь».

А в Нижнем у меня дочка была. Очень радельная. Встретила она ее ласково. А она стала жаловаться: Федя экий-разэкий, и меня с грязью она смешала.

Матрена моя ее приняла, устроила где-то в трактир посуду мыть. Она там жила и еще раз подала на суд. Вызвали Федю. И то же сказали ей: «Где была, туда и иди». Любила она, видать, Федю. На суде душе ее тесно стало, обморок ее сшиб.

Федя ее из суда увел.

А на Лыковщине о нем прошла порочная молва: Федор-то никак порешил жену-то, а смерть-то ведь без языка: он сумел девку-то где-то так скрыть — пепла от нее не отыскалось.

К осени Федор вернулся в Заречицу. Пожил немного дома. Шла гражданская война. Его снова потребовали. Попал он в Москву, а там тогда тиф силен был. А Федора-то, видать, грех какой-то мучил. Смотрел он на умерших — и сам заболел. Стал без памяти, наговаривать на себя — задушил жену-то невенчанную. Уж больно за ним ухаживал наш парень с Керженца, а другие-то запротивились, заступились за девку: «Давайте, слышь, выкинем его живого…» Товарищ-то его вступился: «Не будет меня, тогда выкидывайте». Собрали Федю и повезли в больницу. А больницы все были заняты.

«Оставьте меня на улице», — просил Федя.

«Ну, коли тебе охота умирать, умри где попало».

И парень-то наш прислал письмо: «Федор-то Федорыч умер под забором…»