Когда он скончался, Уэверли, первый раз в жизни видевший предсмертную агонию и наблюдавший последние минуты своего сержанта с искренней болью и немалыми угрызениями совести, приказал Каллюму отнести тело в лачугу. Молодой гайлэндец выполнил приказание, не преминув предварительно осмотреть карманы покойного, которые, впрочем, как он заметил, уже порядком пообчистили. Он забрал себе, однако, его плащ и, действуя с предусмотрительной осторожностью спаниеля, прячущего кость, укрыл его в кустах дрока, тщательно заметил место и сказал:

– Если придется снова побывать в этих местах, заберу его для матери. Из него выйдет отличная накидка для моей старой Элспет.

Ценою больших усилий удалось им догнать своих, ушедщих далеко вперед вместе с колонной, которая стремилась поскорее занять возвышенность над деревней Транент, так как считалось, что войска противника должны будут пройти между ней и морем.

Грустная встреча со своим бывшим сержантом навела Уэверли на целый ряд бесплодных и мучительных размышлений. Из рассказа Хотона выходило, что меры, принятые подполковником Гардинером, были вполне оправданы и даже совершенно необходимы, поскольку именем Эдуарда пользовались для возбуждения солдат его отряда к мятежу. Только сейчас припомнил он обстоятельства, связанные с печатью: он потерял ее в пещере разбойника Бин Лина. Очевидно, этот хитрый злодей забрал ее себе и использовал как средство для махинаций в полку; и теперь уже Эдуард не сомневался, что пакет, уложенный в укладку его дочерью, прольет дополнительный свет на его деятельность. Тем временем несколько раз повторенное Хотоном восклицание «Эх, сквайр, почему вы нас бросили?» звучало у него в ушах как погребальный звон.

«Да, – говорил он себе, – я поступил с вами легкомысленно и жестоко. Я увел вас с родительских полей, лишил защиты великодушного и доброго господина и, когда я подчинил вас всем строгостям военной дисциплины, не захотел нести свою долю этого бремени, уклонился от возложенных на меня обязанностей и бросил на произвол коварных злодеев как свое доброе имя, так и тех, кого я должен был защищать! О нерешительность и беспечность! Если вы сами по себе и не пороки, то сколько чудовищных мук и бедствий вы несете с собой!»

Глава 46. Канун боя

Хотя гайлэндцы двигались очень быстро, солнце уже садилось, когда они поднялись на возвышенность, с которой была далеко видна широкая открытая равнина, простиравшаяся к северу до моря. На ней были расположены на большом расстоянии друг от друга небольшие деревни Ситон и Кокензи и большое село Престон. Через эту равнину тянулась нижняя береговая дорога на Эдинбург, которая выходила на нее возле усадьбы Ситон-хаус и снова углублялась в горные ущелья недалеко от городка, или села, Престона. Этот путь к столице и избрал английский генерал, считая его самым удобным для кавалерии и полагая, по всей вероятности, что столкнется на нем с горцами, движущимися в противоположном направлении из Эдинбурга. В этом он просчитался, ибо принц, руководствуясь собственным здравым смыслом и советами тех, к кому он прислушивался, оставил дорогу свободной и предпочел занять сильную позицию, господствующую непосредственно над ней.

Не успели гайлэндцы ее достичь, как их сразу же построили в боевой порядок вдоль гребня холма. Почти в то же время авангард англичан показался из-за деревьев и изгородей Ситона, намереваясь занять открытую равнину между высотами и морем, причем расстояние, отделявшее одну армию от другой, составляло не больше полумили. Уэверли мог отчетливо разглядеть, как эскадроны драгун, выслав вперед дозоры, выходят один за другим из лощины и строятся на равнине фронтом к войскам принца. За кавалерией последовала вереница полевых орудий, которые, поравнявшись с флангом драгун, также выстроились фронтом и направили свои дула на горы. За артиллерией растянутой колонной шли три или четыре пехотных полка. Их примкнутые штыки были словно ряды стальных изгородей и блеснули яркой молнией, когда по данному сигналу полки круто развернулись и встали прямо против гайлэндцев. Вторая артиллерийская батарея и еще один конный полк замыкали шествие и стали на левом фланге пехоты, так что вся армия была теперь обращена лицом к югу.

В то время как англичане проделывали все эти эволюции, горцы тоже не теряли времени и деятельно готовились к бою. Как только отдельные кланы выходили на гребень, обращенный к противнику, они немедленно строились фронтом, так что оба войска пришли в полный боевой порядок в одно и то же время. Когда все было окончено, шотландцы огласили воздух устрашающим воплем, который много раз отразился от высившихся позади холмов. Регулярные войска, не уступавшие им по духу, бросили им вызов столь же громогласно и выстрелили два раза по аванпосту гайлэндцев. Последние горели желанием немедленно кинуться в атаку, причем Эван Дху убеждал Фергюса следующей аргументацией:

– Красные солдаты шатаются на ногах, как яйцо на палке. Если мы нападем на них первыми, у нас будут все преимущества, а скатиться с горы не стоит никакого труда. Это, ей-богу, под силу и бараньему сычугу с кашей.

Но хотя расстояние, которое предстояло преодолеть горцам, было незначительно, склон горы отличался большими неудобствами: он был не только заболочен, но и пересечен каменными оградами и во всю длину перерезан Глубокой и широкой канавой. Все это должно было дать опасное для горцев преимущество регулярным войскам, которые свободно могли перестрелять горцев, прежде чем те успеют пустить в ход свои палаши, на которые их учили рассчитывать. Поэтому командирам пришлось прибегнуть ко всему своему авторитету, чтобы умерить неистовый пыл гайлэндцев, и только несколько застрельщиков было спущено вниз для перестрелки с аванпостами противника и для разведки местности.

Таково было это поле военных действий, представлявшее редкое и необычайно интересное зрелище. Две армии, резко отличавшиеся друг от друга как по внешнему облику, так и по дисциплине, но весьма искусные в свойственных им методах ведения войны, стояли теперь лицом к лицу, подобно двум гладиаторам, когда каждый размышляет, как лучше напасть на противника, и от исхода этого боя зависела, пусть на время, судьба всей Шотландии. Впереди линий можно было отчетливо разглядеть командующих и штабы обеих армий. Они внимательно следили в подзорные трубы за движениями противника, посылали приказы и принимали донесения от своих адъютантов и ординарцев. Последние больше всего способствовали оживлению картины, устремляясь бешеным галопом по всем направлениям, как будто судьбы этого дня зависели от быстроты их коней. На нейтральном пространстве между армиями происходили мелкие стычки отдельных застрельщиков; порой солдаты вносили с поля раненого товарища, и на землю падала треуголка англичанина или шапка шотландца – но все это были безделицы, так как ни та, ни другая сторона не имела серьезного намерения наступать в этом направлении. Из соседних деревень стали с опаской показываться крестьяне, как бы ожидая исхода предстоящей схватки, а в близлежащей бухте марсы и реи двух английских судов с прямым вооружением были тоже усеяны зрителями, но не столь робкими.

Это напряженное ожидание продолжалось недолго: Фергюс и еще один вождь клана получили приказание направить своих людей на Престон, чтобы, угрожая правому флангу армии Коупа, заставить его изменить позицию. Выполняя этот приказ, вождь Мак-Иворов занял кладбище деревни Транент, место высокое и, как заметил Эван Дху, «удобное для всякого джентльмена, которому случится быть убитым и желательно обеспечить себе христианское погребение». Желая остановить или прогнать этот отряд, английский генерал выделил два орудия под эскортом значительного отряда конницы. Они подошли так близко, что Уэверли ясно мог рассмотреть значок отряда, которым он раньше командовал. Он слышал трубы и литавры, игравшие сигнал к наступлению, который был ему так привычен; он даже расслышал английскую команду, произнесенную столь же знакомым голосом командира, к которому он когда-то питал такое глубокое уважение. И в этот-то момент, обернувшись, он увидел дикие наряды и страшные лица своих товарищей-гайлэндцев, услышал их шепот на грубом и непонятном языке, взглянул на свою собственную одежду, столь непохожую на ту, которую он с детства привык носить, и ему вдруг захотелось очнуться от нелепого, противоестественного и чудовищного сна.