Родители понемногу оставляли сугубую строгость в вере: разрешили Кате остричь косу и носить джинсы, а младшим детям даже купили видеомагнитофон, чтобы смотреть хорошие фильмы.

Все-таки было немного страшно, кто-то из маминых знакомых рассказывал, что стриженых женщин Богородица не сможет вытащить из ада: будешь падать в ад, Богородица протянет руку, чтобы ухватить за косу, а косы-то нет. И про женщин в брюках одна старица говорила, что при Антихристе они все будут призваны в армию. Но Катя все равно радовалась этим послаблениям – теперь она могла быть не такой уж «другой» и не сильно отличаться от мирских. Конечно, это было малодушно, ведь где-то в глубине души она понимала, что православная христианка должна нести свой крест до конца и терпеть надругательства врагов, «блажени есте, егда поносят вам», но, в конце концов, разные батюшки писали же в книжках, что греха и отречения в мирской внешности нет, а отец Митрофан ничего по этому поводу не говорил. Катя, впрочем, на всякий случай не уточняла.

Однако, несмотря на джинсы и отсутствие косы, она все равно чувствовала себя другой. Катя была островитянином, попавшим на большую землю, и поражалась всему. Она впервые вблизи увидела, как девочки курят и пьют пиво прямо из горлышка. Как говорят «хрен знает» и совершенно этого не стесняются. Некоторые – правда, совсем уж хулиганки и двоечницы – даже матерились! Все эти неправославные не читали утром и вечером молитв, зато смотрели сколько угодно телевизор, не придавая этому особого значения, спали до обеда по воскресеньям и спокойно ели в пятницу купленную в ларьке пиццу с колбасой. Катя смотрела на все это с каким-то ненормальным жадным любопытством – ей хотелось буквально все потрогать, пощупать, понять законы «их» мира, почувствовать эту «неправославность» как можно ближе. Как это, например, утром накрасить глаза и губы, поехать в университет, а вечером пойти в клуб танцевать с друзьями? Как это – пить пиво или даже водку (как рассказывали некоторые) на всяких тусовках? И как себя ведут те, кто живет такой жизнью, о чем они думают, как себя ощущают? Ей казалось, что если она подойдет как можно ближе, пощупает, понюхает, надкусит эту жизнь, то сможет понять «их», всегда таких загадочных для нее и страшных. Ей надо было их понять, чтобы перестать так бояться.

«Они», казалось, ничего особенно не замечали, может быть, Катя хорошо маскировалась, хотя, например, вообще не красилась, и, конечно, сразу обозначила свою позицию – что она не пьет, не курит и матом не ругается. Все-таки надо быть воином Христовым, несмотря на внешние уступки, об этом и писали в книжках – нужно хранить внутреннее, а не внешнее, вот Катя и хранила. Может быть, «они» и догадывались, но, кажется, «их» это не особенно волновало.

Они не делали никаких попыток ни унизить ее, ни обличить, более того, они даже ходили с ней после пар поболтать и прогуляться, обсуждали вполне буднично все университетские дела. Катя даже как-то сошлась с неправославной, конечно, Варей из своей группы, впрочем, Варя носила крестик и вроде как не чуралась Церкви, хотя воцерковленной, разумеется, не была.

«Тайное знание» действительно не делало различий и требовало жертв от всех – все одинаково страдали в читальном зале, стояли в библиотечных очередях, заучивали артикуляционные профили по фонетике, все одинаково боялись первой сессии как окончательного экзамена на «настоящего студента», таскали полные сумки книг, читали в метро античку – Катя слилась с этой толпой первокурсников, плыла по течению, не думая пока ни о чем, кроме насущных забот: сдать, достать, сделать, выучить, прочитать.

«Ифигению в Тавриде» она дочитать не успела, сейчас пересадка, а на другой ветке вряд ли удастся сесть, вздохнула с сожалением – придется дочитывать дома, а дома еще столько дел! Встала, надела на плечо ремень сумки, от которой сразу заныла спина, взялась за свой неподъемный пакет и стала протискиваться к выходу. Толпа вынесла ее из дверей, закружила, Катя пробилась к колонне, чтобы остановиться, может, удастся все же впихнуть две не поместившиеся никуда книги, они очень мешали, и вдруг опять увидела прямо перед собой ту тетку, с лавочки напротив. Тетка смотрела ей в лицо, казалось, что с какой-то даже жалостью, и вблизи стало ясно, что это не тетка, нет, это уже старушка, очень старая, все лицо в морщинах, но глаза светлые, прозрачные почти что, а взгляд ясный, даже юный, вот она и кажется моложе. Странная бабушка взяла вдруг ее за руку, Катя опешила, ничего не успела сделать, ни сказать, ни отпрянуть даже, как бабушка, глядя прямо ей в глаза, сказала ласково, сочувственно, неожиданно певучим голосом:

– Порчена ты, девка. Сглазил кто-то.

Ее уже не было, исчезла, растворилась в толпе, Катя стояла, глядя ей вслед, – это было или не было вообще? Может, от напряженной учебы в голове помутилось? Но рука как будто зудела от прикосновения теплой сухой ладони, и Катя машинально потерла ее о джинсы. Ее толкали, она перехватила поудобнее пакет: вот-вот порвется, доехать бы скорей до дома.

Порчена! Сглазил! Девка! Бред какой-то. В метро полно сумасшедших.

II

Напряженное лето со вступительными экзаменами, начало учебы и первая сессия отодвинули на задний план всё остальное, как будто сделали душу менее восприимчивой к волнениям, мечтаниям и страстям. Но едва только Кате удалось освоиться немного в новой роли, едва только она почувствовала себя уверенней и поставила по ветру свой маленький парус в бурном море университетской жизни, как спасительная анестезия кончилась: в душе прочно прописалась болезненная острая тоска.

Было как будто две Кати – одна, внешняя, исправно тянулась, училась, общалась, жила жизнью обыкновенной студентки: сидела с девочками на «сачке» под лестницей, стояла в библиотечных очередях, перебрасывалась записочками на лекциях, радовалась стипендии, делила один на всю группу доширак в полутемном закутке у тети Цинны, который все называли почему-то «карманом»; там всегда в перерывах между парами выстраивались гигантские очереди, зато в «окно» можно было спокойно сесть в уголке, тащить расползающиеся во все стороны пластмассовые макароны, обсуждать перлы очередного препода или делать вместе старослав.

А вторая, внутренняя Катя, тосковала. Мир ее рушился, твердая земля под ногами вдруг стала разъезжаться в разные стороны, и все вокруг как будто тонуло в непроглядном, плотном, вязком тумане. Ей казалось, что университетская суета затягивает ее, что она скатывается постепенно, отходит от Бога, все меньше у нее получается быть правильной христианкой. Она только сейчас стала понимать, как наивно решила, что устоит в вере, сохранит внутреннее, уступая во внешнем. Внутреннее таяло, внутреннее ускользало, растворялось в зыбкости и неустойчивости, которые теперь были повсюду в ее жизни. Она корила себя – за обрезанную косу, джинсы, из которых теперь не вылезала, – ведь все получалось по Евангелию, «неверный в малом неверен и во многом». Получалось, что «многое», главное, держалось на этих мелочах, держалось просто на прежнем укладе жизни, а сейчас, здесь, в другом мире, она уже не могла быть прежней – правильной православной христианкой.

Все три последних школьных года Катя жила праведной жизнью. Исправно молилась, исповедовалась у отца Митрофана, ходила в храм, не участвовала ни в «гуляньях», ни в «посиделках», которые иногда устраивали одноклассники у кого-нибудь на квартире. Одни «посиделки» кончились плохо – пили вино, курили, были приглашены мирские, со двора, Ковалев вообще напился, об этом узнали в гимназии, кто-то из своих рассказал, но кто именно – так и не выяснили, и все обвиняли друг друга в стукачестве. Из-за этого было даже общегимназическое собрание, на котором «посиделки» запретили раз и навсегда и поставили вопрос об исключении Ковалева из школы, а отец Митрофан долго рассказывал, сколько на гимназистов было потрачено сил – и физических, и душевных, и что теперь со стороны учеников учителя и родители видят только черную неблагодарность.