Но и на литургии не всегда входила она в молитвенный и трепетный настрой, чаще, невыспавшаяся, сонная и недовольная, она дремала стоя, думая всю службу о чем-то постороннем, и Евхаристия означала для нее скорый конец службы и – наконец-то! – непостный обед дома.

Отец Митрофан как-то сказал в проповеди, что Царство Небесное – это вечная литургия. Катя тогда тихо ужаснулась: всегда будет длиться эта томительная, скучная служба, которую она выносила только потому, что хорошо знала ее ход, знала, когда она закончится, и радовалась про себя, когда уже наконец пели «Отче наш». Мало того, что ради Царствия Небесного приходится отказываться от всего, страдать и идти тернистым путем, так еще и само Царствие Небесное оказалось… гм… впрочем, это были уже какие-то кощунственные мысли, и Катя поспешно гнала их прочь.

Но теперь она не просто «делала все правильно» и получала от этого заслуженную радость, теперь в храме был Олег, и «правильное дело» становилось вдвойне радостней. Теперь Катя не хотела пропускать ни одного воскресения, ни одного праздника, еще накануне ее охватывало радостное волнение – встреча, завтра! Утром она вставала уже не так, как обычно – через силу, с трудом, а радостно вскакивала, читала утренние молитвы, умывалась, собиралась, легко бегая из комнаты в ванную и обратно, и, наверное, удивляла маму.

Воля Божия была ей совершенно очевидна. Это Бог послал ей такого ангела-хранителя, ведь отец Митрофан всегда говорил, что спасение приходит через людей.

Кажется, кончился страшный период – переходный возраст, она пережила это страшное время без потерь, не ушла из храма, не отреклась от Христа, не соблазнила Аню и Илью, а выбрала правильный путь и начала подлинную духовную жизнь.

Туман

І

Тетка эта слишком уж пристально ее разглядывала: Катя время от времени поднимала голову от книги, бросала украдкой взгляд на лавочку напротив – смотрит. Ну, пусть смотрит. Наверное, ее удивляют книги – их слишком много, к тому же старых, подклеенных, библиотечных, с самодельными обложками, прежние давно уже истрепались: по этим книгам учились еще преподаватели, во всяком случае так рассказывали в библиотеке на собрании для первого курса. Им тогда всё подробно объясняли – как пользоваться каталогом, как выписывать шифр, что где находится в читальном зале.

Сегодня была удача – по требованиям принесли всё, хотя Катя и не надеялась, выписала кучу книг с запасом, чтобы взять хоть что-нибудь, но уже издалека увидела, что сонная и вечно недовольная девушка несет, придерживая подбородком, огромную стопку, ура! Куда девать все эти книги, она думала уже потом, когда распихивала свой улов в гардеробе – в и без того набитую учебниками сумку и в пакет с физкультурной формой. Пакет топорщился, уголки книг пропороли его в трех местах, сумка не закрывалась, две книги вообще не влезали уже никуда, она решила понести их в руках, ничего. Только бы в метро удалось сесть! На «Университете» иногда бывало местечко. Сесть удалось, она утвердила в ногах пакет, взяла первую из никуда не поместившихся книг – Еврипид, хорошо, начнем читать: по античке огромный список. И тут, случайно подняв голову, встретила этот странный взгляд тетки с лавочки напротив.

Катя перевернула страницу, пытаясь вникнуть в диалог Ифигении с Орестом. Сосед слева заглянул ей через плечо, потом покосился на Катю, она краем глаза уловила этот удивленный взгляд и улыбнулась про себя – никто такие книги в метро не читает, только студенты-филологи. Восторг от того, что она теперь студентка филфака, еще не прошел, иногда в библиотечной очереди, на лекции, в столовой или в холле, поймав свое отражение в высоком зеркале, она изумленно думала – студентка? Я? Не верилось, что это правда, но все было по-настоящему – и серый студенческий билет с серебристым контуром главного здания МГУ на обложке, и длинные коридоры с темным вытертым скрипящим паркетом, и расписание возле учебной части, студенческая жизнь, и в этой жизни – она, Катя.

Филфак она выбрала сознательно, давно, любимая учительница литературы Анна Александровна предложила рискнуть, Катя, конечно, согласилась: с ее любовью к чтению и нелюбовью к точным наукам идти можно было только туда. Она решила идти на русское отделение, хотя когда-то хотела быть переводчиком, но заниматься зарубежной литературой было страшно – она греховная, иностранная, чего стоит хотя бы французская литература, о которой даже отец Артемий вроде бы говорил как-то по «Радонежу» как о дурной, а уж отец Артемий сам филолог, он знает! К тому же Катя боялась, что отец Митрофан не благословит ее на филфак, тем более в МГУ, где «золотая молодежь», поэтому, придя к нему за благословением, она особенно напирала на то, что идет на русское отделение, а там Достоевский, там Шмелев, там не страшно и, может быть, даже душеполезно. Некоторые приходские знакомые отговаривали и Катю, и ее родителей от филфака, тем более от МГУ, – там, говорили, с утра пахнет «травкой», там все ездят на таких машинах, там вообще моральное разложение, шла бы Катя лучше в православный вуз. Но отец Митрофан ее неожиданно благословил, и Катя начала готовиться к поступлению в университет со страхом и трепетом.

Конечно, она очень боялась. В университете она осталась бы совсем одна – одиноким воином Христовым среди университетских язычников. Одно дело пробегать мимо них на улице, а каково сидеть с ними за одной партой, вместе учиться? Из-за этого она иногда малодушно думала, что лучше было бы пойти в православный вуз. Останавливало только то, что в православном вузе параллельно с основной специальностью нужно было еще в обязательном порядке учиться богословским наукам, а богословие никогда ее не привлекало, она любила светские книги, и учиться у Анны Александровны ей нравилось, тем более теперь, углубленно, не по школьной программе. Эйхенбаум, Лотман, Мочульский, Гуковский, Тынянов – они как будто указывали ей на то тайное знание, которое могло открыться, стоило только стать на этот путь, захотеть приобщиться к нему. Там, где жило это тайное знание, люди как будто уже не делились на православных и мирских, там это было неважно, там все было немного «неотмирным», другим, слишком высокими были материи, чтобы скатываться до выяснений «свой – чужой», казалось, это уже точно – для всех. Бесплотность этого тайного знания сделалась Кате очевидна, хотя она пока касалась его всего лишь кончиками пальцев, но уже вдохновлялась – оставался ей шанс выжить среди неправославных, получить светское образование.

К тому же девяностые кончились. Почему-то, едва девятки сменились на нули, стало как-то легче дышать – как будто в самом деле можно было начать все с нуля, как будто не только последние десять лет, но и все десять веков были сброшены со счетов, и третье тысячелетие, казалось, сладостно манило обещанием какой-то новой светлой жизни. Темные, страшные, голодные годы ушли в прошлое, папа смог устроиться на нормальную работу, уже можно было что-то купить, и мама тоже пошла работать на полставки – Аня и Илья уже ходили в школу, и первая половина дня у мамы освободилась.

Прежняя строгость православной жизни тоже постепенно куда-то уходила. Уже трудно было поверить, что существовали когда-то маленькие полуподпольные общины, что раньше всех «записывали» перед крещением. В Москве не осталось уже ни одной церкви без креста – теперь храмы восстановили, народ лился в них бесконечным потоком, рукополагали молодых батюшек, о Церкви стали больше говорить, и не только в желтых газетах, как раньше, а уже серьезно и как будто даже заинтересованно. Даже на телевидение кто-то пытался пробиться, вроде бы появилась даже какая-то православная передача, издавали все больше православных журналов и газет и, само собой, книг, причем не только репринтных, с ерами и ятями, а новых. Стали печатать разных батюшек, и, конечно, Кураева, издавали проповеди на кассетах, говорили о насущных церковных проблемах. Всё больше стали говорить о неофитстве, которым заболевают многие новички в церковной жизни, и о православном воспитании детей, которых не стоит заставлять ходить в храм и молиться, потому что веру нельзя воспитать насилием. А еще писали (пока осторожно), что брюки тоже могут быть женской одеждой и носить их не грех. Волосы женщинам тоже можно стричь, а телевизор можно смотреть – конечно, в разумных пределах, помня о душе.