Бывают же чудеса на свете, Инара Озолс влюбилась, неистово, как неопытная гимназистка. Это после-то портовых притонов, окопного блуда, пьяных бардаков штабной неразберихи! Всем сердцем опытной, познавшей смерть и горе женщины она тянулась к Паршину, чувствовала, что жива душа в нем. Оцепенела, но жива, не превратилась в камень. Да, бандит, играет на волыне, так ведь время такое, не ты, так тебя. С волками жить, по-волчьи… Эти в ЧК, что ли, лучше? Гунявые мокрушники, прикрывающиеся знаменем революции.

Один Урицкий чего стоит – злобный карлик[1] в пенсне. Размякла, оттаяла душа у Инары Озолс, иногда она даже плакала, вспоминая родительский дом, добрую провинциальную Кулдигу, свою никчемную, испохабленную жизнь. Хотелось вернуться домой, присесть на берегу тихой Венты у маленького звенящего водопада, послушать задумчивый голос струй. Какое счастье все же, что не уехала в Москву, хотя сам Лацис звал, есть, видно, Бог на свете…

А в Питер пришла весна. В парках и садах весело, по-дореволюционному запели птицы, заорали хором мартовские коты, понесла их нелегкая по подвалам и крышам. Сквер на Исаакиевской, всегда ухоженный и нарядный, зазеленел крапивой, лопухами, каким-то молодым бурьяном. Мировой пожар-с, не до лютиков-цветочков.

Пришла весна в город. С вонью оттаявших помоек, с сосульками и капелями, с кучами мусора и залежами дерьма. Паршин и Инара, влюбленные и шалые, бродили по раскисшим улицам, болтали ни о чем, целовались, смеялись без причин. Мир вокруг переполняли любовь, гармония и красота. Недолго.

В Измайловском саду, что на набережной Фонтанки, к влюбленным подвалили трое с намерением снять с Паршина пальто, а с его дамы котиковую шубку. И любви с гармонией как не бывало. Лязгнул, выскочив, стилет, с хрустом вонзился в печень, мягко, словно тряпочное, рухнуло на землю тело. От ругани заложило уши, как молнии сверкнули ножи. Пришлось Паршину взяться за наган, и от очарования сада не осталось и следа – крики, выстрелы, топот ног, окровавленные трупы на песке.

А ведь раньше здесь все было не так, по-другому, без пальбы и душегубства, по-человечески. Тысячами роз благоухал цветник, радужно переливалось электричество, духовой оркестр играл вальсы Штрауса, заглушая звон бокалов, залпы шампанского, беззаботные речи и веселый смех. Даром, что ли, сад называется «Буфф»[1]. В театре давали оперетту, что-нибудь «танцевальное», из Легара, а затем шел «дивертисмент», концерт, часто с участием знаменитостей. Слышали здесь и бисирующего Монахова[1], и дивный голос Анастасии Вяльцевой, и «черный бархат» бесподобной, божественной цыганки Вари Паниной, именно так называл ее Блок.

Шли после спектакля в ресторацию, принимали водочку под осетринку с хреном, приглашали мамзелей, закатывали в номера. Жили… Все пошло прахом. Вот тебе и «Пожар московский»[2], вот тебе и «Гай да тройка, снег пушистый»[3], ничего не вернешь.

После того случая со стрельбой Паршин и Инара стали проводить время дома, и так хорошо, без романтики-то оно спокойней. Никто их не трогал, с советами не лез. Александр Степанович молчал, мило улыбался. Страшила хмурился, вздыхал, в душе переживал за друга – сам он уже как-то хлебнул из этой чаши, да так, что до сих пор отрыжка. Граевский подходил к вопросу философски – без женской сырости все равно не обойтись, а свой человек в ЧК не помешает.

Единственный, кто относился к Паршину с полнейшим пониманием, был Паныч Чернобур. Он сам переживал амурное приключение, неистовый роман с красоткой Соней, что досталась ему в наследство от почившего в бозе Варенухи. Что поделаешь, была и у полковника маленькая слабость – любил он юных барышень, и отнюдь не отеческой любовью. Впрочем, qui sine peccato est?[4] Зачинатель новой жизни Карл Маркс и тот, говорят, обожал молоденьких девиц, что работали на фабрике его друга Энгельса. И тоже отнюдь не отечески.

II

Лето красное еще только наступило, а Владимиру Ильичу Ленину уже пришлось изрядно попотеть. Во-первых, донимала фракционность во ВЦИКе, все эти многопартийные игры в гнилую демократию. Ведь, кажется, все, кадетов запретили, Учредительное собрание разогнали, анархистов разгромили, нет, эсеры и меньшевики гнут свое, выступают против продразверстки, Брестского мира и правомочности смертной казни. Слюнтяи, предатели, оппортунисты! Во-вторых, действует на нервы этот чертов Деникин, энергично двигающийся по направлению к Екатеринодару и наголову разбивший и главкома Калнина, и командарма Сорокина.

Архивозмутительно! Кадры решают все, кадры, а тут набрали остолопов, пораженцев, старорежимную сволочь![1] Никакой революционной сознательности. Необходимо действовать с величайшей быстротой, решительностью и образцовой беспощадностью, шире практиковать расстрелы. Всех сомнительных запереть в концлагерь! И в-третьих, дамокловым мечом висит вопрос о будущем Романовых, который необходимо решить немедленно, не допуская миндальничанья и идиотской волокиты. Архиважно сжечь мосты, отрезать Россию от пути назад, в мерзкое монархическое болото.

Медлить вождь революции не стал. Посовещался с Троцким и Свердловым, поставил на вид Дзержинскому, всыпал по первое число Вацетису. Перечитал настольную книгу – монографию Густава Лебона «Психология толпы», еще раз прошелся карандашом по излюбленным местам. Работа закипела, без слюнтяйства, с революционным задором.

В июне удалось протащить постановление об исключении из состава ВЦИКа эсеров и меньшевиков. Лиха беда начало! У руля государства остались только две партии – большевики и левые эсеры, однако настоящие марксисты не склонны к компромиссам и привыкли брать власть в собственные руки. На открывшемся четвертого июля Пятом съезде Советов Владимир Ильич так и сказал:

– Левые социал-революционеры партия предательская и окончательно погибшая. Они шли в комнату, а попали в другую. Скатертью дорожка. Это не ссора, это окончательный разрыв.

В общем, лакеи, прислужники буржуазии, политические проститутки.

Железный Феликс тоже не сидел без дела. Шестого июля сотрудниками ВЧК Блюмкиным и Андреевым был убит германский посол Мирбах. Чтобы встретиться с ним, они предъявили мандат за подписью Дзержинского с печатью ВЧК, хранившейся у заместителя Феликса Эдмундовича левого эсера Александровича. Когда началась паника, убийцы скрылись, зачем-то оставив на видном месте все документы. К слову сказать, Блюмкин и Андреев были тоже левыми эсерами.

Дальше события развивались все так же странно. В посольство прибыл Дзержинский, объявил свою подпись поддельной и тут же сообщил Карахану, тому самому, славно погулявшему в Брест-Литовске, что восстал полк ВЧК. Как он узнал, ведь никто еще ни сном ни духом? Больше того, Феликс Эдмундович заявил, что Блюмкин скрывается у мятежников, и, как всегда решительно, не откладывая на потом, отправился арестовывать его. Без оружия, в сопровождении трех чекистов. Естественно, восставшие арестовали его самого, но не расстреляли, не замучили до смерти. Даже не связав, просто не выпустили из Покровских казарм. Странно.

Да и бунтовал-то полк ВЧК под командованием Попова как-то чудно. Вместо того чтобы атаковать Кремль и одержать победу, пользуясь внезапностью и более чем троекратным перевесом сил, мятежники сидели себе в казармах, вяло покрикивая: «Даешь ВЦИК без Ленина и Троцкого!» Все их действия свелись к захвату здания ВЧК и телеграфа, откуда по всей стране было разослано обращение, объявляющее левых эсеров правящей партией. Словом, много шуму из ничего. Пока восставший полк сидел в казармах, подтянулись латыши, вооружились рабочие отряды, замкнув мятежников в кольцо, начали стрелять из пушек, строчить из пулеметов, бросать ручные осколочные бомбы. Шуму было много.

Девятого июля Съезд Советов, состоящий уже из одних большевиков, принял резолюцию о предании анафеме левых эсеров – даром, что ли, огород городили. На следующий день, пока железо горячо, приняли и конституцию РСФСР, ладно скроенную под однопартийную систему. Тоталитарное правление в России началось! Вацетис получил награду в десять тысяч рублей, Дзержинский для виду подал в отставку, Блюмкин пошел на повышение и был временно откомандирован на юг. Хуже всех пришлось товарищу председателя ВЧК Александровичу – его торжественно расстреляли, чтобы не болтал лишнего. Грандиозный фарс под названием «левоэсеровский мятеж» благополучно завершился.